Actions

Work Header

стаканы на стол

Work Text:

даже если бы штирлиц вел личный дневник, он бы не написал, что в его жизни это была одна из ужаснейших ночей с пятницы на субботу, потому как у него бывали действительно ужасные ночи.

как раз такие, каких желаешь врагу.

***

штирлиц откидывается на подушку, прикрывает глаза, прокручивает тридцать девятый год раз за разом, раскладывает все по датам-часам и каждый проклятый раз останавливается на раннем сентябре.

***

но у штирлица не было дневника в принципе. а была стопка записных книжек, в которых о таком не пишут.

поэтому.

поэтому это действительно была ночь с пятницы на субботу. и она не была такой уж плохой, и солнце, отдававшее последнее летнее тепло, тянулось из окон длинными желтыми лоскутами, а на душе было глухо и гадко.

штирлица пока не рвало отчаяние, но гадко было с самого августа, но в солнечный, неправильно-радостный вечер, хотелось упасть и не вставать. растаять хотелось.

— господи, — сказал шелленберг. его голос разбился хрусталем совсем рядом, и штирлиц проследил, как шелленберг бесконечно усталым жестом зачесал назад волосы, растрепавшиеся под конец дня.

он стоял в одном из лоскутов закатного света, ласково обнятый и позолоченный им, и лицо его, в том году сохранявшее еще юношескую остроту и рассеянность, было грустным, отвлеченным, как у статуи.

— я не могу. мне срочно нужно выпить, — обернулся на штирлица. — составите компанию?

натянутая улыбка на несколько мгновений появилась на этом остром лице, словно раскалывая его, и пропала.

и штирлиц согласился.

конечно же он согласился.

в проклятой «мексике» в позднее, закатное уже время, было душно и гулко, слышался непрерывный звон стаканов и доносились обрывки разговоров вполголоса.

они с шелленбергом сидели за столиком в самом конце, полутень красиво и даже по-книжному драматично накрывала их. от низких бокалов и бутылки коньяка изломом отражался слабый лампочный свет. штирлиц глядел на этот излом, просто чтобы смотреть хоть на что-то.

здесь велась непрерывная запись всех разговоров, а потому штирлиц не удивился совершенно, когда шелленберг подался чуть ближе и, жестом прося наклониться, шепнул:

— знаете, я все вот о чем думаю, — горячее, полупьяное дыхание шелленберга осело на его щеке. — вести войну на два фронта — глупо. сталин расстилается перед нами, так чего же больше?

тон у него был раздраженный, а говорил он на удивление быстро для человека, который выпил четыре стакана коньяка.

у штирлица мысли в голове и так размякали, тянулись лениво и неохотно, вся недельная усталость словно бы накатила разом, погладила и осталась лежать на плечах.

а тут еще и это.

нужно было бы обругать себя за безнадежное такое еще и это, но штирлиц только допил коньяк одним махом.

вздох.

— отчего же? — спросил штирлиц еще тише, чем говорил до этого шелленберг. теперь они были близко-близко друг к другу, сидели перешептываясь, как в дешевом романе, и штирлиц специально задел стакан, когда наливал себе еще. стекло жалобно звякнуло, — не верите в победу?

шелленберг на это нахмурился, неопределенно мотнул головой. волосы вновь растрепались, он стал похожим на воробья.

смотрел внимательно. закурил.

— да как же вы... — поглядел теперь глаза в глаза. — да черт с вами, — решил шелленберг уже радостней.

действительно, согласился про себя штирлиц.

черт со мной.

и с тобой тоже.

тридцать девятый не жалел штирлица совершенно, как учитель, спрашивающий с только-только поступившего гимназиста слишком многого.

штирлиц откинул голову на деревянную панель на стене. прикрыл глаза и долго вслушивался в шум бара так усердно, словно пытаясь стать его частью, словно пытаясь заглушить круговерть тут же нахлынувших, тяжелых как снег мыслей.

заснуть бы и проснуться десятилетним в солнечном берне, чтобы беспорядок в комнате и книга про мушкетеров под подушкой.

штирлиц подумал было задремать прямо здесь — с головой на панели и с горячим дыханием шелленберга.

что ж ты все дышишь сожги уже
прекрати дразниться ты же столько всего видишь неужели незаметно что я устал боже боже боже

— девятая минута пошла, — объявили ему тихо. успокоился, значит. — кажется, я и вас споил, — шелленберг заключил это тихим, до странности сонным, но неожиданно радостным тоном, какой бывал у него во время особенно увлекательной беседы и какой никак не вязался с его раздраженной усталостью прежних минут. глаза у него при этом влажно и мутно блестели, словно вода в цветущем пруде.

штирлицу разом сделалось еще хуже, помутилось, но на языке и в горле все еще оставалось приятное алкогольное тепло.

и он улыбнулся на слова шелленберга чересчур поспешно.

верно.

— должно быть, мне уже хватит, — штирлиц постарался согласиться легко и мягко, хотя ему с каждой минутой становилось все дурнее.

— не рекомендую спать вам прямо здесь, — шелленберг отодвинул от штирлица его бокал. обвел пальцем по ободку. а потом улыбнулся, как улыбался пару часов назад, тонко обхватил запястье штирлица и предложил. — поедемте ко мне? или пойдемте, скорее уж...

пальцы у него оказались как и дыхание — горячее пустынного ветра и мягче лебединых перьев.

на штирлица накатил нехороший жар, дурное предчувствие поднялось в груди, а пальцы шелленберга так и оставались на его запястье — десять секунд, двенадцать, тридцать три с половиной — цепкие, как птичьи когти и звериные зубы.

разорвут когда-нибудь, понял штирлиц.

и угомонился разом.

— а знаете... пойдемте. знаете, я уже не усну. а с вами все веселее.

его отпустили наконец-то, мазнув по манжету рубашки.

и сделалось спокойно.

когда пальцы нежные и погибать легче.

***

штирлиц переворачивается на другую сторону постели. не погибший, вполне себе живой, все еще с целыми костями под кожей и с густой кровью в сосудах.

дурость это все. была.

но в тихие, мокрые питерские ночи отчего-то остро не хватает этих пальцев на запястье.

и в волосах.

и на шее.

и на сердце.