Actions

Work Header

Ох уж эти коньки, как у Никифорова

Chapter Text

— Утонул! Ей-Богу, утонул! Вот чтобы я не сошла с этого места, если не утонул! — лепетала растерянная круглая еврейка, стоя в куче диканьских баб посереди улицы.

— Что ж, разве я лгунья какая? Разве я у кого-нибудь корову украла? Разве я сглазила кого, что ко мне не имеют веры? — кричала суровая баба в козацкой свитке, упирая уверенно руку в бедро. — Вот чтобы мне воды не захотелось пить, если старая Переперчиха не видела собственными глазами, как повесился кузнец!

— Кузнец повесился? Вот тебе на! — сказал голова, выходивший от Миколы, остановился и протеснился ближе к разговаривавшим.

— Скажи лучше, чтоб тебе водки не захотелось пить, старая пьяница! — отвечала еврейка. — Нужно быть такой сумасшедшей, как ты, чтобы повеситься! Он утонул! Утонул в пролубе! Это я так знаю, как то, что ты была сейчас у моего кабака.

— Срамница! Вишь, чем стала попрекать? — гневно возразила баба в козацкой свитке. — Молчала бы, негодница! Разве я не знаю, что к тебе дьяк ходит каждый вечер?

Еврейка вспыхнула.

— Что дьяк? К кому дьяк? Что ты врёшь?

— Дьяк? — пропела теснясь к спорившим дьячиха в тулупе из заячьего меха, крытом синею китайкой. — Я дам знать дьяка! Кто это говорит — дьяк?

— А вот к кому ходит дьяк! — сказала баба в козацкой свитке, указывая на еврейку.

— Так я немедленно уйду от него! — сказала дьячиха вздёргивая подбородок. — Чай, не один дьяк на свете!

— А тебе, проклятая ведьма, чтоб ты не дождала детей своих видеть, негодная! Тьфу!..

Тут дьячиха хотела плюнуть еврейке в глаза, но вместо того плюнула в небритую бороду голове, который, чтобы лучше все слышать, подобрался к самим спорившим.

— А, скверная баба! — закричал голова, обтирая полою лицо и поднявши кнут. Это движение заставило всех разойтиться с ругательствами в разные стороны. — Экая мерзость! — повторял он, продолжая обтираться. — Так кузнец утонул! Боже ты мой, а какой важный песнопевец был! Как на коньках умел! А какие ножи крепкие, серпы, плуги умел выковывать! Что за сила была! Да, — продолжал он, задумавшись, — таких людей мало у нас на селе. То-то я ещё сидя в проклятом мешке замечал, что бедняжка был крепко не в духе. Вот тебе и кузнец! Был, а теперь и нет! А я собирался было подковать свою рябую кобылу!..

И будучи полон таких христианских мыслей, голова тихо побрел в свою хату.

Юрко смутился, когда до него дошли такие вести. Он мало верил глазам Переперчихи и толкам баб; он знал, что кузнец довольно неглуп, чтобы решиться погубить свою душу. Но что, если он в самом деле ушел с намерением никогда не возвращаться в село? А вряд ли и в другом месте где найдется такой друг, как кузнец! Он же так терпел его! Он долее всех выносил его ругань! Красавец всю ночь под своим одеялом поворачивался с правого бока на левый, с левого на правый — и не мог заснуть, думая о том, кто, если не кузнец, будет выносить его ругань теперь, если кузнеца не будет. Он то вслух бранил себя, то, приутихнув, решался ни о чем не думать — и всё думал. И к утру решился говорить при встрече с кузнецом наконец честно, отвечая, что дружить хочет и будет, а поцелуев не будет никаких, потому как сердце давно уже горит по другому. И решил ещё, что другому тому непременно откроется завтра же.

Микола не изъявил ни радости, ни печали об участи Отабека. Его мысли заняты были одним: он никак не мог позабыть вероломства Баранухи и сонный не переставал бранить её.

Настало утро. Вся церковь ещё до света была полна народа. Пожилые женщины в белых намитках, в белых суконных свитках набожно крестились у самого входа церковного.

Дворянки в зелёных и жёлтых кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади усами, стояли впереди их. Дивчата, у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов, старались пробраться ещё ближе к иконостасу. Но впереди всех были дворяне и простые мужики с усами, с чубами, с толстыми шеями и только что выбритыми подбородками. На всех лицах, куда ни взглянь, виден был праздник. Голова облизывался, воображая, как он разговеется колбасою; молодые помышляли о том, как они будут ковзаться весело на льду; старухи усерднее, нежели когда-либо, шептали молитвы. По всей церкви слышно было, как козак Нишегоренко клал поклоны.

Один только Юрко стоял как будто не свой: молился и не молился. На сердце у него столпилось столько разных чувств, одно другого досаднее, одно другого беспокойнее, что лицо его выражало одно только сильное смущение, слёзы дрожали на глазах. Дивчата не могли понять этому причины и не подозревали, чтобы виною был кузнец. Однако ж не один кузнец был в мыслях Юрко, ещё и Кенжирко, который ответил перед церковью, и признался Юрку во взаимных чувствах, и теперь стоял поотдаль, но как будто очень близко. Тем временем и не один Юрко был занят кузнецом. Все миряне заметили, что праздник — как будто не праздник; что как будто всё чего-то недостаёт. Как на беду, дьяк после путешествия в мешке охрип и дребезжал едва слышным голосом; правда, приезжий певчий славно брал баса, но куда бы лучше, если бы и кузнец был, который всегда, бывало, как только пели «Отче наш» или «Иже херувимы», всходил на крылос и выводил оттуда тем же самым напевом, каким поют и в Полтаве. К тому же он один исправлял должность церковного титара. Уже отошла заутреня; после заутрени отошла обедня… Куда же это, в самом деле, запропастился кузнец?

* * *

 

Ещё быстрее в остальное время ночи неслися чёрт с кузнецом назад. И мигом очутилися с Отабеком около своей хаты. В это время пропел петух. «Куда? — закричал он, ухватя за хвост хотевшего убежать чёрта, — постой, приятель, ещё не всё: я ещё не поблагодарил тебя». Тут, схвативши за косматый затылок, дёрнул на себя, и впился губами губы так, что бедный чёрт оторопел и лицо его загорелось, и даже сердце его словно замерло.

Чёрт вперил с изумлением и радостью в него очи, но вдруг осёкся:

— А как же твой Юрко?

Кузнец улыбнулся тепло и ответил с усмешкой:

— Какой ещё Юрко?

— Приходить ли мне теперь учить тебя сальхову? — всё глядя в глаза, спрашивал чёрт, и очи его горели в свете звёзд, и сами представлялись, как звёзды.

— Приходи, — отвечал кузнец. — Только ведь брешешь, не придёшь.

Дивная усмешка заиграла на устах чёрта, и он заговорил беспокойно и быстро:

— Как же мне не прийти, Отабек? Ведь третья зима минёт, как я не свожу с тебя очей, и сердце жжёт пуще адского пекла! А я бы и сгорел от любви, и сам бы зацеловал тебя, да всё не понимал только, с какого подходить к тебе краю. Все проказы да беззаконные дела, всё одно только ради тебя. Месяц воровал с мыслями о тебе одном! Да я и не мог бы остановиться, если бы и желал! Да ежели бы сам проповедник кропил святой водой мне хвост, я бы сыпал тебе сахар! И если бы дьяк меня крестил, я бы одно продолжал шептать тебе бредни! Да хоть священник освятил бы мне копыта, я бы ссал тебе в угли, до того сильна была обида на тебя, на твоё безответное сердце!

На этом месте кузнец вздрогнул, затем рассмеялся от сердца.

— За каким же чёртом пришлось тебе красть месяц, да ссать в угли?

— Да разве кто растолковал мне самому, от чего так всё горит внутри? — чёрт развёл наивно руками. — Да я сам не мог уразуметь: плохо мне или хорошо мне. Возьми меня сам Сатана за ухо, да спроси, зачем я крал месяц, я бы и ему не смог ответить.

За теми речами чёрт беспокойно оглянулся.

— Но мне пора, того и гляди, застанет утро.

— Как тебя зовут хоть? — пряча усмешку, спросил кузнец. — Есть имена у чертей?

— Жан моё имя, — прошепал на ухо чёрт.

— Жан, значит, — повторил кузнец непривычное чудное слово и взял его лицо в ладони, потянул к себе; чёрт загорелся весь и закрыл глаза. Ещё никогда не был он так чудно хорош. Восхищённый кузнец ещё раз поцеловал, на этот раз тихо, ласково, и тёмное лицо чёрта запылало пуще прежнего, и он как будто стал ещё лучше.

Но временем пропел второй петух и чёрт дёрнулся и припустил бежать, как парубок, которого только что выпарил заседатель.

После сего Отабек вошел в сени, зарылся в сено и проспал до обеда. Проснувшись, он размышлял, когда увидел, что солнце уже высоко: «Я проспал заутреню и обедню, похоже». Заглянул он в хату, но в ней не было никого. Отабек удивился, когда вошла вдруг мать с узлом в перепачканых сажею руках, и не знал, чему дивиться: тому ли, что мать как будто рано пришла с кузницы, тому ли, что лицо её было не столь суровым, а с некоторую крупицей нежности между сведённых бровей. Но ещё больше изумился он, когда мать развязала платок и положила перед ним новехонькую пару лезвий, каких не видано было на всем селе, а сама и проговорила:

— Берегла железо долго! Ковала всю ночь на совесть! Вот тебе и ботинки, что заказала у швеца ещё осенью. Катай, сколько душа пожелает, езжай с иностранцами, катай, да не забывай, откуда родом, только! Ты ж братался с мирянами тут и в соседнем селе, вместе хлеб-соль ели и магарыч пили.

Отабек и не удивился тому, что мать знает всё, и не задал вопроса. Не без тайного удовольствия видел, как мать, которая никому на селе не сказавшая милого слова, вдруг правда сделалась ему матерью. И чтоб не уронить себя, Отабек взял лезвия и поклонился матери в ноги, но мать дёрнула его за плечо.

— Ну, будет с тебя, вставай! Никогда тебя кланяться не учила! Ну, теперь говори, чего тебе ещё хочется?

— Всё у меня есть мать, спасибо за это! Скажи только мне, можно ли верить чертям?

Барануха немного подумала, поглядела на сына серьёзно:

— Проверишь это и сам, без моих благословений! А теперь у меня дела, не до трёпу.

Оставшись вновь один в хате, Отабек бережно вынул из сумки коньки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся, сложил коньки в платок и отправился прямо к Юрку.

— Ай, заноза! — вскрикнул Юрко переступившему через порог кузнецу, и вперил с него колючие глазищи.

— Погляди, какие я тебе принес коньки! — сказал Отабек. — Те самые, в которых катает Никифоров.

— Нет! Нет! Мне не нужно коньков! — тараторил Юрко, махая руками. — Я и без коньков хочу дружить с тобой, но только целовать… — далее он не договорил, потому как его перебил Отабек:

— И не нужно этого, Юрко, — Отабек подошел ближе, взял его за руку. — Ухожу скоро из Диканьки с иностранными тренерами, будем соревноваться с тобой в следующий год. Знай, что я тебе всегда буду другом.

И они обнялись крепко, и Юрко проговорил ему улыбаясь:

— Значит, с Богом иди, скурвий сын!

И кузнец засмеялся, и смеялся он звонко и долго, а в голове его складывались сами собою одна за другой новые песни, и каждая следующая была ещё лучше и ещё пронзительнее; и меж этими песнями переталкивались новые частушки о людях и простых чудесах и особенно о чёрте — ещё разнузданнее и скоромнее прежних.