Actions

Work Header

Дыра в пейзаже

Work Text:

Не стоит обманываться чисто внешними деталями, свойственными эпохе и салонному быту; некоторые люди воображают, что подражают Севинье, если скажут: «Пишите мне, ангел мой», или «Граф показался мне человеком большого ума», или «Нет ничего на свете прекраснее увядания».

Марсель Пруст

Они сидели в отдельном кабинете на зеленой софе, все кабинеты здесь были отделаны в зеленых тонах, травяные ковры заглушали шаг, двери открывались и закрывались бесшумно. Официант уже ушел, разлив вино в бокалы, разложив мерлузу в тарелки, и я знал, что вино согреется, а рыба остынет, они не станут ни есть, ни пить. Однажды Жюпьен сказал мне: приглядывайтесь к стенам, сударь, будьте внимательны, иногда в стенах проверчены аккуратные дырочки, и в них можно многое увидать. Я вспомнил теперь его совет, я взглянул в аккуратную дырочку, и передо мной открылся, как в зазеркалье, такой же кабинет, в котором сейчас был я, но вместо меня, моего отражения, - были они: сидели среди зелени, «мечтали среди овощей», близко сдвинув головы, может быть, целуясь. Когда-то Сен-Лу писал мне о госпоже де Стермариа: эту женщину ты можешь смело пригласить в отдельный кабинет, она прелестная, такая общительная, я уверен, что ты чудно проведешь с ней вечер. Она промелькнула передо мной, едва я произнес ее имя, вытолкнул беззвучно слог за слогом: стер-ма-ри-а, она осталась прежней, какой была в Бальбеке, моя память не сумела изменить ее, она осталась все той же – замкнутой и ледяной, закованной в платье до горла, ее неподвижное лицо белело над синим воротником, синие манжеты схватывали ее запястья, я не знал, как она переменилась с тех пор, я едва бы узнал ее, если б встретил снова: мне нужно было синее платье, чтобы узнать ее, стеклянные окна бальбекского отеля, голоса вокруг, говорившие непременно о ней, мне нужно было мое желание - приблизиться к ней, заговорить, найти ее под этим неподвижным лицом, под тугой синей тканью, облегавшей ее грудь, плечи и спину, а без платья, стекла и моего желания она сама не имела значения, я забыл ее, я больше не хотел ее знать.
- Хочешь еще чего-нибудь? - спросил Сен-Лу. - Ты ничего не ешь, тебе не нравится рыба?
- Ты тоже ничего не ешь, - отозвался Морель. - И я не голоден, я пришел, чтобы увидеть тебя, а не ради ужина. Тут плохо готовят, я бывал здесь раньше и однажды подавился костью. Я чуть не умер.
- Как хорошо, что ты не умер, любовь моя. Будь осторожен, я все время боюсь, что с тобой может что-то случиться.
- Ну Робер, душка, что со мной случится, если ты со мной?
- Но я не всегда могу быть с тобою, Чарли.
Он придвинулся ближе к Морелю, и я видел, как напряжено сейчас его тело, я знал, что он сомневается: позволит ли Морель прикоснуться или в последний момент уклонится от его рук и губ, произнесет досадливо: оставь меня в покое, это несносно; в моем сознании голос Мореля звучал, словно голос Рахили, и Робер, должно быть, тоже не был свободен от этой иллюзии, минувшая любовь соединялась с любовью нынешней, присваивала ее черты, но взамен отдавала свои, Чарли казался продолжением Рахили, губы на его худом, выбритом лице складывались в улыбку Рахили, в глазах чернело то же равнодушие, которого Робер не замечал. Хочешь чего-нибудь, спрашивает влюбленный, надеясь, что его спросят в ответ: а чего хочешь ты, и предложат именно то, что он хочет, не тело, потому что ему нужно то, что расположено вне тела, отражение его любви, но сколько он ни просит, ему объясняют, что зеркала еще не изобретены, ему протягивают отполированный металлический диск, античную или японскую игрушку, и в этом металле он не может разобрать черты своей любви, он чувствует, что его не любят. Ах, не понимаю, чего ты боишься, утешает его любимая или любимый, не любящая и не любящий, что может страшного случиться со мной, если мы расстанемся на день, что может случиться с нашей любовью, ну посмотри, тебе же самому скучно все время сидеть у моих ног. А он твердит: я не всегда могу быть с тобою, и мучается от невозможности всегда быть рядом, ни на секунду не выпускать руку любимого или любимой из своих рук, знать, чем она занята, знать, где он гуляет и с кем раскланивается, он покорно уходит, чтобы целый день провести в одиночестве, вдали от не любящего, не любящей, и думает, что если бы любил не до потери самолюбия, то вернулся бы через два дня. Страшное случится не с тобой, а со мной вдали от тебя, этот страх заставлял Робера лгать Жильберте, внезапно исчезать, никого не предупреждая, и появляться снова после свидания, утоления жажды; он боялся не измены Чарли, он не сомневался в том, что Чарли ему верен, но сильнее всего, до спазмов сумасшествия, он боялся, что Чарли умрет, и повторял, что ему легче было бы умереть самому, чтобы не переживать смерть Чарли.
Морель улыбнулся, как улыбалась Рахиль, склонил голову, подставляя Роберу щеку и губы, и обхватил ладонью его шею, направляя его, показывая, как лучше поцеловать. Нет, душенька, добавил он тут же, ты с ума сошел, а если войдет официант. А если войдет Франсуаза? - твердила Альбертина, пока я упрашивал ее придвинуться ко мне поближе, лечь со мною рядом, снять платье, чулки и рубашку; о, к дьяволу Франсуазу, зачем ей входить, она уже спит, уверял я, чтобы успокоить мою подругу, и она, наконец, уступала мне и раздевалась, ложилась навзничь так, как нравилось мне, вытянув мраморное тело, я любовался ею, моей голой эффигией, изваянием над могилой, я склонялся над ней, обоняя запах ее волос, подмышек и бедер, и в это мгновение в спальню входила Франсуаза со свечой, отбрасывая горбатую черную тень, я выпрямлялся, Альбертина прикрывалась одеялом, а Франсуаза бормотала: «Шлюха», - и задувала свечу. В лице Мореля сливались теперь для меня черты Рахили, Альбертины, Одетты, всех женщин, предавшихся любви, он притворялся стыдливым, но позволял искать орхидею у себя на груди, и косился в сторону, туда, где, должно быть, висело зеркало, такое же, как в моем кабинете: ему нужно было проверить, красив ли он, не смешна ли его поза, эти повадки тоже достались ему от женщин, от натурщиков, от балетных танцовщиков, грациозных и тщеславных существ. Он сам был грациозным и тщеславным существом, он снова спросил: а если войдет официант? - и вздрогнул с преувеличенным страхом, крепче сжал ладонью шею Робера, уже не направляя, а удерживая его от поцелуя. Если нас застанут вместе, моей репутации конец, я ужасно рискую, а ты этого не понимаешь. О, к дьяволу официанта, откликнулся Робер, закрывая ему рот, к дьяволу твою репутацию, к дьяволу всех, никто не войдет, мы никого не звали, никто не посмеет нам помешать. Но это несносно, нигде не чувствуешь себя в безопасности, все время кажется, будто кто-то следит за нами, скрипит дверью, дышит у порога; он не догадывался, что я следил за ними, никто его не предупредил - так, как некогда предупредили Мореля в доме свиданий: надо сидеть, не шевелясь, будто перед фотографом, и улыбаться, держать руки на коленях и ничего, никого не трогать, бедный Морель так и сидел, одетый среди раздетых девиц, и умирал от страха, зная, что барон де Шарлюс смотрит на него из соседней комнаты сквозь зеркало с секретом, сквозь аккуратную дыру в стене, теперь он ничего не знал и ничего не боялся, что ему было до меня, я, в отличие от барона, не мог сделать ему, не мог сделать Роберу де Сен-Лу ничего дурного. Ох, какой ты, произнес Морель, когда Робер отпустил его, растрепав волосы, нарумянив губы, ох, какой ты, и всегда спешишь, хотя нам спешить некуда, и тебе неудобно, дай-ка я устрою тебя как следует. Он сунул свою руку под затылок Робера, как суют подушку, он заменял собственным телом эти предметы, создающие уют, - подушки японского шелка, мягкие покрывала, цветы без запаха, цветы, от которых никогда не начнется мигрень. Так тебе удобно, не правда ли, душенька, тебе хорошо со мной? Тебе ни с кем не может быть так хорошо, как со мной, ни с кем не должно быть так хорошо. Они отдыхали на зеленой софе, пили теплое вино, передавая один бокал друг другу, и Морель прикрыл глаза, когда Робер поднес вино к его губам, глотнул и заметил:
- Я чувствую твой вкус, но не чувствую вкуса вина. Как ты думаешь, что это значит?
- Тебе нет от меня покоя? - предположил Робер. - Я преследую тебя всюду, все, к чему я прикасаюсь, становится мной.
- Это значит, что я люблю тебя. И раз ты не чувствуешь моего вкуса в вине, выходит, я люблю тебя сильнее, чем ты любишь меня.
- Ты нарочно заводишь этот разговор, чтоб я доказал тебе, как я тебя люблю. Или ты смеешься надо мной, ты ведь смеешься, правда, Чарли?
- А ты не хочешь доказать мне, как ты меня любишь?
- Концепция моей любви к тебе не нуждается в доказательствах. Ну Чарли, дай мне отдышаться несколько минут.
- Дыши, пожалуйста, я же тебя не трогаю. Значит, ты никогда никого не любил так, как меня?
- Нет, никого.
Он почти солгал, и красные пятна растеклись по его щекам, он стыдился своей почти что лжи, отринутой прошлой любви, не стоило забывать Рахиль лишь оттого, что он перестал ее любить, не стоило говорить, что он не любил ее раньше, он понял свою оплошность и исправился: я любил одну женщину, это было давно. И это было совсем по-другому, не так, как с тобой, и тебя я люблю сильнее, чем ее, сильнее всех на свете. О, я тебе не верю, кокетливо сказал Морель, я думаю, ты говорил ей то же самое. Он выстроил в один миг лестницу любви, уходящие в никуда ступени: где-то внизу стояла Рахиль, и ниже нее - другие женщины, а может быть, и мужчины, которым Робер повторял одно и то же: я никого не любил так, как тебя, и верил себе, пока не замолкал, пока не встречал недоверчивую улыбку, пока не слышал: о, ты всем это говорил. В самом деле, думал он, я говорил это кому-то другому, я полагал, что люблю, но не любил, и наверно, тот человек, кому я говорю это сейчас, ничем не лучше кого-то другого, я полагаю, что люблю его, но не люблю; и это был конец, выздоровление от любви. Но слова Мореля лишь усилили его болезнь, он покачал головой и повторил: я люблю тебя сильнее всех на свете, я сделаю для тебя все, что угодно. Не будем больше вспоминать о прошлом, прошу тебя. Куда ему было деваться от прошлого, он знал, что теперь ему придется вспомнить все до конца, как на допросе вспоминают о давно совершенном преступлении, позабытом и превратившемся в сон, не может быть, чтобы это было по-настоящему, чтобы он действительно убивал кого-то или кого-то так сильно любил. И все же это было по-настоящему, он, загнанный в угол, признавал, что это не сон, признавался в любви не только к Морелю, и напрасно молил о снисхождении, добавляя: тогда это был не я, не совсем я, тогда я был другим, я не знал, что я тебя встречу. Я сделаю для тебя все, что угодно, оставь же меня в покое, не терзай меня больше, пойми, ты же меня убиваешь, это все было так бесконечно давно. И он напрасно надеялся, что Морель уступит и ответит, как Сван когда-то отвечал Одетте: «С этим покончено, я больше об этом не думаю», Морель был безжалостнее Свана - и не любил Сен-Лу, и мучился не от ревности, всего лишь от любопытства.
- Я знаю, душенька моя, я знаю, я тоже сделаю для тебя все, что угодно, только попроси. Неужели ты и вправду никого не любил так сильно, как меня? Ну, разумеется, кроме той девки.
- Не говори так о ней, - тихо попросил Робер. - Я же сказал, что любил ее совсем иначе, не так, как тебя, вас нельзя сравнивать. И она была актрисой, а не девкой, великой актрисой.
- Никакой разницы, все актрисы - девки, а великие всего лишь стоят дороже. Наверняка она обдирала тебя и лгала, что любит, и изменяла тебе с кем попало. Все они одинаковы.
- Все они одинаковы.
Кого же ты все-таки любил, кроме нее, настаивал Морель, должен был быть кто-нибудь, не верю, что в твоей жизни вовсе не было любви. Ему хотелось, чтобы Сен-Лу сказал снова: в моей жизни не было настоящей любви, кроме тебя, и не будет никого после тебя, он снова ждал этого признания, как ждут признания в убийстве: деваться некуда, все доказательства собраны, убийца не успел смыть кровь с рук, нет смысла ему упорствовать и утверждать, что это не он убил, всем известно, что убил именно он; так и Морелю было известно, что Сен-Лу любил именно его, только его, он видел на руках Сен-Лу пятна любви, пятна подсыхающей крови. И эти руки скользнули по его щекам, Сен-Лу взял лицо Мореля в ладони и приподнял, вглядываясь близоруко, и в прищуренных глазах, в сжатых губах, в острых углах носа и подбородка еще яснее проступило его сходство с птицей, беспокойной птицей, забывшей щебет и небо ради человеческой речи и земли. Он поцеловал Мореля в губы и прошептал: я же просил тебя не вспоминать о прошлом, ты причиняешь мне боль, Чарли, мне очень больно из-за тебя. Был человек, кроме нее, которого я любил, и это закончилось очень давно, и если ты ревнуешь к нему, то ревнуешь напрасно. Все это закончилось бесконечно давно и никогда не вернется, незачем к этому возвращаться. Но я знаю, ты не оставишь меня в покое, пока я не расскажу тебе все, что было, я знаю, ты страдаешь не меньше меня. Я расскажу тебе. Я надеюсь, ты успокоишься и перестанешь об этом думать.
Он замолчал и снова поцеловал Мореля, не ревнующего и не умевшего ревновать, зависть и алчность не равны ревности, а Морель был всего лишь завистлив, всего лишь жаден, и мне казалось, что сейчас он сунет руку в карман Сен-Лу, вытащит деньги, отвлекая его поцелуем, мне казалось, он способен обворовать Сен-Лу, как продажные женщины обворовывают мужчин, и совесть их не тревожит, они берут самую малость и никому не причиняют вреда. Морель тоже считал, что никому не причиняет вреда, его обижали сильнее, барон де Шарлюс угрожал его убить, а он не делал ничего дурного, не его вина, что он хотел устроиться в жизни и всем понравиться, и не его вина, что он вправду нравился слишком многим. Каждый крутится как может, оправдывался он, легко вам рассуждать о приличиях, если вас принимают у Германтов, еще легче, если вы и сами - Германт, аморально брать плату за любовь, а требовать у бедного человека бесплатной любви - это разве не аморально? Но я заблуждался, полагая, что он совсем бессердечен, он не был бессердечным, в его душе вспыхивали порою жалость и нежность к тем, кто любил его: к племяннице Жюпьена, к барону де Шарлюсу, к Сен-Лу, и тогда он неловко, застенчиво ухаживал за ними, заглаживал ласками скандалы, отвратительные упреки, мимоходом причиненную боль, он пытался быть хорошим, но его никогда не хватало надолго. Слишком быстро менялось его настроение, слишком сильны были его дурные наклонности, недоверие и страх, он не умел любить и думал, что все созданы по его подобию, все не умеют любить, как и он, но лгут, что умеют. И лишь для Сен-Лу он делал исключение, потому что догадывался, что такую любовь разыграть нельзя, на это никто не способен, ни Сен-Лу, ни даже Берма, а значит, это истинное чувство, предназначенное для него одного, но прежде оно предназначалось для других людей, и Морель хотел знать их имена и лица, хотел знать, у кого он отнял эту любовь, кто должен был ему завидовать. «Ты обещал мне рассказать, кого ты любил», - напомнил он, словно поцелуй продлился несколько часов, так долго, что Сен-Лу успел забыть свое обещание. И лицо Сен-Лу исказилось от боли, он был бы рад забыть о своем обещании и о своей любви к кому-то другому, не к Морелю, возможно, он пожалел сейчас, что пришел в этот зеленый кабинет и встретился с Морелем, допустил эти расспросы, мучительное препарирование своей души. Но ему было некуда деться. Хорошо, сказал он, но пообещай мне кое-что. Пообещай, что мы больше никогда не станем говорить на эту тему.
- Конечно, - легко ответил Морель, - одного раза достаточно, моя радость.
- Достаточно, чтобы убить, - отозвался Сен-Лу. - Или смертельно ранить.
Потом он заговорил, и я понял, задохнувшись от стыда, что он говорит обо мне - не называя моего имени. Морель не мог узнать, кто скрывается за этой безымянной тенью, за расплывающимся обликом человека, которого Сен-Лу когда-то любил, но мне казалось - по его насмешливой, мнимо участливой улыбке, что он догадывается, кто это, догадывается, что это - я, он ждал, что Сен-Лу вот-вот оступится и назовет мое имя, и все окончательно раскроется, но Сен-Лу удерживался, замолкал, приоткрыв рот, когда мое имя едва не вырывалось наружу, и Морель досадливо вздыхал и тут же улыбался, пряча досаду, и просил Сен-Лу продолжать, прикладывал пальцы к его губам, не замыкая, а отворяя речь, снимал поцелуй, как снимают крошку хлеба, невидимую пылинку, поясняя: у вас тут грязь. Сен-Лу рассказывал о нашей дружбе, но в его рассказе наша дружба - то, что чаще мешало мне, чем доставляло радость, то, что отнимало у меня силы, ничего не отдавая взамен, то, что тяготило меня и раздражало, удушье, впустую растраченное время, - в рассказе Сен-Лу это чувство оборачивалось любовью. Я очень любил его, говорил Сен-Лу, я казался себе таким ничтожным, таким безмозглым, я старался сравняться с ним, но это было невозможно, он существо иного порядка, он во много раз выше, прекраснее, умнее меня. У него было слабое здоровье, и я находил счастье в том, чтобы заботиться о нем, укрывать его от холода. Самое счастливое воспоминание в моей жизни - когда он навестил меня в полку и в первую ночь спал со мной, в моей комнате, и я мог стеречь его сон, я боялся потревожить его, я готов был вечно смотреть на то, как он спит, слушать его дыхание. И что же, спросил Морель, он так ни о чем и не догадался? Вот дурак! И ты даже не посмел ему признаться, нет, ты даже не трогал его, пока он спал? Сен-Лу не ответил, красные пятна снова растеклись по его впалым щекам, омолодили его, как молодит театральный грим: стоит стереть тряпкой румяна и пудру, смахнуть смущение - и молодость исчезает, сменяясь усталостью, разочарованием, всем, что состаривает человека сильнее морщин, но Сен-Лу сейчас был юн, как в нашу первую встречу в Бальбеке, когда он шел, облитый солнцем, и монокль летал перед ним, и лучи дробились, рассыпались радугами, ударяясь о крохотное стекло, Сен-Лу был юн, и я вспомнил, как мечтал о нем, как хотел дружить с ним, и как мало значила для меня потом его дружба, теперь и тронутая его невысказанной любовью, разъеденная его любовью ко мне. Морель вытянулся на софе и положил голову ему на колени, и Сен-Лу взглянул на него сверху вниз, надеясь ли увидеть вместо него кого-то другого. Но его любовь ко мне отступала и гасла, а любовь к Морелю разгоралась все ярче, он произнес очень серьезно: я люблю только тебя, Чарли. Все это было давно, я люблю только тебя, и наклонился ниже, чтобы поцеловать Мореля.
- Но ведь у тебя были связи с другими мужчинами до того, как мы встретились?
По лицу Сен-Лу прошла черная тень, он ответил не сразу, нахмурившись, он вернулся к своим годам, стал старше себя самого, и я угадал, о чем он думает: не солгать ли, подражая самому Морелю (я узнал позднее, что Морель уверял, будто никого не любил так, как Сен-Лу, и ни с кем не состоял в связи), но ложь была ему отвратительна, он потянул время, вновь поцеловав Мореля, а потом проговорил: это не были связи, Чарли, любовь моя, это были ночи. Это были всего лишь ночи, не думай, что я любил тех, с кем я ложился в постель, я всего лишь хотел их, я хотел забытья. Не такого, как с женщинами, видишь ли, с ними я всегда был вынужден... Он не договорил, но я знал, что он хотел сказать: он был вынужден сравнивать с Рахилью всех женщин, с которыми спал, и ни одна не могла заменить Рахиль, они лишь растравляли его боль, беззаботно вскрывали его раны, не замечая крови, что пачкала простыни, он изнемогал в их объятиях, не находил ни облегчения, ни забытья, он не хотел быть с ней, он разлюбил ее, но он не хотел, чтобы женщиной в его руках была не она, он не хотел других женщин, он не хотел ее, и оттого он начал искать забытье с мужчинами, ночь за ночью перебирая новые и новые тела. А у тебя большой опыт, душка, заметил Морель, и в его голосе прозвучала злость. Удивительно, что ты завел со мной связь, а не провел со мной ночь, с тебя бы сталось заплатить мне полсотни франков за беспокойство и послать меня к черту. Вы все такие, вы думаете лишь о том, как поскорее закончить и смыться, как заплатить подешевле, как вообще не заплатить, ведь это такая честь - услужить аристократу, услужить маркизу, не так ли? А мне нужно на что-то жить, я из-за тебя ничего не зарабатываю, я отказался от контракта в Лионе, чтобы остаться с тобой, и когда я тебе надоем, ты вышвырнешь меня, ты оставишь меня без гроша, ты думаешь, я этого не понимаю?
Сен-Лу выслушал его молча и помрачнел еще сильнее, и в этот миг, я думаю, засомневался в том, что Морель его любит, но его собственная любовь к Морелю пересилила сомнения, она была так велика, что заменяла ему и ответную любовь, он догадывался, что любит лишь он один, но отмахивался от этой догадки, предпочитая верить словам Мореля - словам, пророненным в хорошем настроении, словам, за которыми скрывалось одно желание: получить от Сен-Лу еще денег, ради денег стоило и признаться в любви. Не так ли поступала и Рахиль, Сен-Лу должен был узнавать эти уловки, хитрости любимого и невлюбленного, торжествующего над любящим и влюбленным, как скучно, наверно, казалось Рахили это торжество: что ни делай, а не отвяжешься от него, как ни ссорься с ним, он всегда попросит прощения первым, пообещает что угодно, лишь бы все исправить, вернуться к ней, но нечего обещать, это непоправимо, я больше не люблю тебя, душенька, объясняла ему Рахиль, и он чувствовал, как у него холодеют руки, и спрашивал бессмысленно: совсем не любишь? да, милый, совсем не люблю. И не нужны мне твои подарки, продолжала она, как ты не понимаешь, что все кончено, я ничего у тебя не возьму, чем влезать ради меня в долги, лучше порадуй матушку своим благоразумием, покажи, какой ты преданный сын, ты порвал со мной, она будет счастлива, найдет тебе богатую невесту. В конце концов, мой дорогой, у нас не было будущего, ты принадлежишь одному миру, я принадлежу другому; она объясняла ему, что они не могли быть счастливы, никогда не были счастливы, и он ощущал ее нелюбовь острее, чем прежде, он видел, что она наслаждается освобождением от него, она счастлива сейчас, когда его оставляет, и слова «а как же я?» не смели сорваться с его губ, он знал, что услышит в ответ: ну что же, ты не пропадешь, ты взрослый мальчик, найдешь кого-нибудь подходящего и снова влюбишься, у вас, аристократов, это легко. Предвидела ли Рахиль, кого он найдет вместо нее, угадывала ли в его взглядах, брошенных на официантов, матросов, музыкантов в оркестре, танцовщиков за кулисами, - угадывала ли она в этих взглядах Сен-Лу то, чем он был, то, что скрывал от всех: сокрушительное влечение к мужчинам, к тем же мужчинам, к которым он ревновал ее, к тем же мужчинам, которых он ревновал к ней, мечтая, быть может, сойтись с ними, пока она скучает одна, нетерпеливо смотрит на часы, повторяя: где он, в конце концов, это несносно, я уйду. Много лет спустя, когда Сен-Лу уже не было на свете, я ужинал с Рахилью и вспоминал о нашей давней встрече, о несчастном ужине втроем с Сен-Лу, я смотрел на ее изможденное лицо и думал, что и Сен-Лу был бы похож на нее, если б дожил до этих лет, они старели одинаково, истаивая до костей, старость иссушала их, и о Рахили повторяли теперь: должно быть, в молодости она была прелестна, а я-то помнил, какой она была в молодости, я помнил, что она была некрасива, и лишь состарившись, стала прелестной, такой, какой видел ее Сен-Лу, пока любил ее. Она тоже заговорила о том дне, что мы когда-то провели вместе, как это было прекрасно, произнесла она с неискренним, наигранным жаром, бедняжка Робер, кто бы мог подумать, что он умрет таким молодым. Но тем лучше, добавила она тут же, он был несчастен в браке, ему вовсе не следовало жениться, или по крайней мере, - тут она улыбнулась, и я догадался, что она сейчас скажет: по крайней мере, ему стоило жениться на том мальчике, в которого он был так влюблен, на том скрипаче. Да, да, мой милый, вас это удивляет? А я всегда знала, что его тянуло к мальчикам, он и меня заставлял переодеваться в мужской костюм, его это так волновало, что я иногда советовала ему просто купить мальчишку и оставить меня в покое. Мы тогда страшно ссорились, и право, я была совсем не виновата. Что поделать, он не хотел признавать, что ему это нравится, он стыдился себя самого и злился, что я его вижу насквозь, а ведь нужно было быть слепой, чтобы ничего не видеть. Вы ведь тоже догадывались, правда? Я сказал, что не догадывался, я ничего не подозревал, и Рахиль рассмеялась, а на ее смех, как на призыв «человек!», как на звон колокольчика, подлетел к столу официант, так похожий на Эме, и Рахиль подмигнула мне, указывая на это сходство. Так вот, мой милый, продолжала она, когда двойник Эме отошел, подлив кларета в ее бокал, значит, вы и не подозревали, что Робер был без ума от вас. А он сам обмолвился однажды, что в тот день, когда мы обедали с вами втроем, он мечтал разделить меня с вами, но не смел предложить это вслух, он боялся, что я разозлюсь на него, а вы станете его презирать. Я бы и разозлилась, но вовсе не поэтому, я и тогда чувствовала, что он хотел разделить не меня с вами, а вас - со мной, или вовсе не делить, он хотел, чтобы я оставила вас наедине, не мешала ему любить вас. Если б он был посмелее и предложил мне все это, если б я согласилась, если б нам вдвоем удалось подпоить вас, - о, друг мой, нам было бы еще веселее вспоминать тот день. Вы не согласны, проговорила она, заметив, что я вздрагиваю от отвращения, вы уверены, что никогда бы не уступили Роберу, а если б уступили, то дружбе вашей пришел бы конец, и еще вы уверены, что эти развлечения не для вас, вы никогда не сумели бы лечь в объятия к мужчине, вы слишком любите женщин. Друг мой, вы правы и вы не правы, нет ничего дурного в том, чтобы пробовать порой что-то новое, что-то непривычное, я всегда любила мужчин (да, подумал я, если они платили ей пятьдесят франков), но не отказывалась и от женщин, это было, знаете ли, приятное разнообразие, это была очень нежная дружба, почти такая же, как у вас с Робером, дружба, нежность и наслаждение. Но конечно, вам уже слишком поздно меняться, нам всем, увы, слишком поздно меняться, мы стареем, и нам теперь не до любви.
Вас это удивляет, мой милый, повторяла Рахиль, но я не был удивлен, воспоминания мои ложились слоями, не смешиваясь, и я переходил от одного прошлого к другому прошлому, постигая множественность одних и тех же событий, когда-то они казались мне плоскими, как отражения в зеркалах, но теперь они выступали из зеркал, и я разглядывал их со всех сторон, я мог прикасаться к ним, осязая их красоту и их уродство. Я должен был привыкнуть к их облику, к зыбкости очертаний, я знал когда-то, ночуя в комнате Робера в Донсьере, что он любит меня сильнее, чем я люблю его, и ради дружбы со мной он согласится на все, что угодно, лишь бы обрадовать меня, в его лице я видел черты герцогини Германтской и оттого чувствовал расположение к нему, нежность моя предназначалась не Роберу, но той, что была скрыта в его теле, той, кого я принимал за герцогиню Германтскую, славную Ориану, не понимая, что это не она, а часть Робера, заставлявшая его желать мужчин, желать и меня самого; тогда я не знал об этом, и проснувшись среди ночи от поцелуя, я решил, что во сне прижался губами к губам герцогини, и этот сон разбудил меня, я не слышал дыхания Робера, я думал, что он спит, и лишь подслушав его разговор с Чарли, я понял, что он поцеловал меня, надеясь не разбудить, а усыпить еще крепче, любуясь мною спящим так, как я потом любовался Альбертиной, ее телом, укутанным в сон, непоправимо отдаленным от меня, так и я был непоправимо отдален от Робера, и он напрасно мечтал приблизиться ко мне, разделив со мною Рахиль, разделив меня с Рахилью, я любил его, но моя любовь была чуть теплой, чуть тлевшей, я не любил его, и он скрывал отчаяние, ощущая мою нелюбовь. Я солгал, сказав Рахили, что не догадывался о любви Робера, я не солгал, потому что и вправду не догадывался о ней там, в Донсьере, все открылось мне позднее, когда я смотрел сквозь отверстие в стене, сквозь бесконечно длинную, поразительно короткую телескопическую трубу, соединявшую меня с другим миром и другою планетой, я смотрел на сцену, созданную для меня одного, и вместо Берма, прижимавшей руку к горлу, восклицавшей горестно и нежно о постылых покрывалах, вместо Берма, чья рука обращалась в петлю, пальцы сдавливали горло там, где должна была затянуться веревка, - я видел любовников, сидевших на кушетке, не замечавших, как стынет перед ними еда на холодных тарелках, я видел, как Робер целовал Чарли в шею, - точь-в-точь как Альбертина целовала когда-то в шею Андре, и я не разбирал еще, что значит эта ласка; я думал об Альбертине, не любившей меня, никогда не целовавшей меня так, как целовала Андре, как Робер целовал Чарли, я думал о Робере, любившем меня, я думал о герцогине Германтской, которую разлюбил, о несчастной Жильберте, которую Робер заставлял так сильно страдать, о бароне де Шарлюсе, которого измучил Чарли, о, если бы нити любви становились пряжей, но они спутывались в отвратительный ком, в колючий клубок, и я знал, что их нельзя распутать.
Никто не мешал мне следить за ними, никто не мог мне помешать, и даже если б они знали о том, что я смотрю на них, они продолжали бы целоваться: Сен-Лу перестал дорожить мной, Морель перестал бояться меня, теперь нас ничто не связывало - ни привычка, ни дружба, ни нежность, ни неблагодарность, я был им не нужен, они были не нужны мне. Но все же я смотрел на них, не отрываясь, и они разыгрывали передо мною свою любовь, Морель фальшивил, а Сен-Лу не замечал фальши, и повторял, что не сумеет жить без Мореля, умрет без него, а Морель кивал в ответ, бормоча: я тоже, я тоже, но я знал, что он не верит Сен-Лу, в его мире умирали от несчастных случаев и болезней, от несварения желудка, от заражения крови, тонули, отравлялись угарным газом, поскользнувшись, падали с высоты, в его мире умирали как угодно, но не от любви, отчаяния, стыда или горя, все это вздор, презрительно говорил он, тот, кто умирает, всех нас переживет, вот и Сван - откуда он знал о Сване? возможно, он вовсе не знал, но я заставлял его знать, - Сван тоже считал, что умрет от любви, а умер от опухоли в животе, но перед тем женился на шлюхе, я никогда не буду так глуп, никогда не женюсь так опрометчиво. Кто бы посмел ответить ему - быть может, барон де Шарлюс, выздоровевший, освобожденный от любви к нему, как освобождаются от излишков жира, с восхитительной легкостью несут новое, похудевшее тело, и не понимают, как жили прежде с этой тяжестью, - быть может, барон де Шарлюс, похудевший от лихорадки, ответил бы ему: ты напрасно боишься женитьбы на шлюхе, мальчик мой, ты сам шлюха, значит, кто-то несчастный должен жениться на тебе, но это буду не я, не мой кузен, не мой племянник, один из четверки проказников, один из красавцев, что искали богатых невест, но в поисках встречали лифтеров и швейцаров, отдавали им последнее, Сен-Лу был разборчивее других, его влекло не к слуге, а к сыну слуги, лгавшему о своем отце, о своем происхождении, в конце концов, о себе самом, и эта ложь легко сходила ему с рук, как сходили с рук другие выходки, ужасные гадости, так выражалась когда-то Альбертина, сама знавшая толк в гадостях, делившая девушек с ним, возлюбленным барона де Шарлюса, возлюбленным моего друга Сен-Лу, сыном слуги моего двоюродного дяди, мошенником, скрипачом, сокровищем Вердюренов, и порой мне хотелось заговорить с ним об Альбертине, но я знал, что он солжет мне по привычке или от страха, и притворится, что никогда не встречал ее, не слышал ее имени. А если бы он и признал, что был с нею знаком, что завлекал девушек для нее - девушек, которые возносили ее к ангелам, подобно той бальбекской прачке, маленькой прачке с красными от стирки пальцами и красным умелым ртом, - его признание не тронуло бы меня, не причинило мне боли; что об этом вспоминать, сказал бы он, ведь это было так давно, что это почти не было, и я бы повторял вслед за ним: это было так давно, что этого почти не было, приравнивая забвение к небытию, отменяя прошлое одной пустою фразой, и кроме того, продолжал бы Морель, это случилось не с вами, что же вам за дело до этого, и я соглашался сейчас, воображая эту невозможную между нами беседу, невозможную своей откровенностью, ведь Морель был так скрытен и в скрытности уязвим, я кивал и повторял: да, что мне за дело до этого, это случилось не со мной, Альбертина умерла, умерла моя любовь к ней, умерла моя ревность, и ее маленькие возлюбленные, наверное, тоже умерли вместе с ней, позабыли о ней и отменили ее существование.
- Когда я тебе надоем, ты вышвырнешь меня, - повторил Морель. - И тебе будет наплевать, даже если я умру от голода. А я непременно умру, я отказался от контракта в Лионе, скоро меня совсем перестанут приглашать, обо мне все забудут. Но тебе все равно, ты этого не понимаешь, ты думаешь, что раз ты меня любишь, то мне этого достаточно, я должен быть тебе благодарен.
Ты думаешь, я должен быть тебе благодарен, твердили Морель и ему подобные, нелюбящие и не способные к любви, и замолкали, не договорив до конца, но эхо договаривало за них, подхватывало фразу, как жена подхватывает начатую фразу мужа, они так долго прожили вместе, что научились угадывать мысли друг друга, точнее, одинаково мыслить: но в действительности ты должен быть благодарен мне за то, что я терплю тебя и притворяюсь влюбленным, хоть ты платишь мне так мало и досаждаешь мне, изводишь своей ревностью и своими преследованиями, неотступной проклятой любовью, отчего бы тебе не сесть с ней куда-нибудь в уголок, отчего бы не спрятать ее, как прячут уродство, как прячут проказу, неизлечимую болезнь. Не он отстранил сейчас руки Сен-Лу, наоборот, Сен-Лу сам выпустил его из объятий, скривившись на миг от брезгливости и боли, и может быть, подумал потрясенно: как я могу любить этого человека, разве он стоит того, чтобы я так страдал из-за него? Мне казалось, сейчас я увижу, как распадается связь между ними, как они превращаются из любовников во врагов, одного неловкого упрека, двух глупых слов довольно для того, чтобы все непоправимо испортить, и Морель вздрогнул, понимая, что натворил, подался ближе к Сен-Лу, надеясь ли обнять его снова, вымолить прощение. Но Сен-Лу откинулся назад, и в его коротком движении, в напряжении его тела вновь промелькнуло что-то неуловимо германтское, что-то безошибочно роднившее его не с герцогом Германтским, не с принцем, но лишь с герцогиней, он вздернул подбородок, как вздернула бы она, замыкаясь в своей оскорбленности и обиде, и воздух, подчиняясь ему, сгустился и затвердел, превращаясь в стекло. Нам не о чем с вами больше говорить, - так сказала бы герцогиня Германтская, если б могла оказаться в таком же положении, в отдельном кабинете с человеком, которого она любила или заставляла себя любить, она встала бы, расправляя платье, кивнула холодно и попросила не провожать ее, не беспокоить ее отныне: все кончено, договоримся, что мы умерли друг для друга, вы для меня мертвы, а я для вас, не приезжайте ко мне, потому что меня больше нет. Но Сен-Лу был слабее герцогини, она вовсе не умела любить, а он не умел избавляться от любви, вытравливать ее, как вытравливают каторжное клеймо, проливая на кожу серную кислоту; он слишком боялся боли, он боялся потерять Мореля даже сейчас, когда смотрел на него сквозь стеклянную преграду и не позволял к себе прикоснуться.
- Чего ты хочешь? - спросил он резко. - Два дня назад я дал тебе десять тысяч, тебе мало, ты хочешь еще? Хорошо, ты получишь. Но хотя бы притворись ради приличия, что тебе нужны не только мои деньги, что я тебе тоже нужен.
Он не смел просить прежде у Рахили: ну хоть притворись, соври, что любишь меня, выдумай что-нибудь, чтобы меня успокоить, он знал, что это бесполезно, а она беспощадна, она бы ему не уступила, рассердилась еще сильнее. Либо принимай меня такой, какая я есть, повторяла она, либо проваливай, любить или разлюбить - решаю я, а ты не можешь купить меня, не можешь меня принудить. Верность клятвам давно унес ветер, да она ни в чем и не клялась, и он мирился с нею, мирился с ее нелюбовью, пока сам не решил, наконец, разлюбить и освободиться от нее, пока не перестал ее желать, пока не позабыл о ней, увлеченный другим, не другой. Напрасно он надеялся, что больше не попадется на ту же приманку, мы со всеми возлюбленными разыгрываем один спектакль и жалуемся тем, кто согласен нас слушать, что нас любят неправильно, нас должны любить иначе, и следующий наш возлюбленный, следующая возлюбленная непременно полюбит нас так, как мы хотим, но это невозможно, мы не заметим любви, если нас будут любить иначе, не так, как любят сейчас, причиняя боль или не причиняя боли. Он сменил Рахиль на Мореля, он научился просить, но не научился угрожать: скажи, что любишь меня, а то не получишь денег; он знал, что обречен и не вырвется, не сумеет отпустить Мореля, отпустить себя самого от Мореля, он мог лишь вспыхивать и быстро угасать, убеждаясь, что он один во всем виноват, и ему не стоит надеяться на прощение, его нельзя за это прощать. Я знал, что он сдастся через несколько минут, возьмет Мореля в объятия, извиняясь за свою вспыльчивость, пообещает найти ему новый контракт, лучше утерянного лионского, и Морель ответит оскорбленно, что обойдется без его услуг, сам устроится, он прекрасно умеет устраиваться, вот так же Рахиль швыряла Сен-Лу подаренное колье, восклицая: плевать мне на твое колье, мне его другой подарит, ах, какое это будет счастье, если ты уйдешь, и я ждал, что Морель повторит вслед за ней: ах, какое это будет счастье, если ты уйдешь, но уйдет сам, оставив Сен-Лу раскаиваться в одиночестве. Но я ошибся, я ничего не понимал в их отношениях, я ничего не понимал в том, что на душе и на уме у Мореля, и я подумал: до чего же все это странно! - когда Морель прикоснулся к плечу Сен-Лу, пробивая стекло насквозь, и произнес:
- Душенька моя, не сердись, я сказал глупость. Деньги мне совсем не нужны, я просто боюсь, что ты меня бросишь, я тебе надоем, и все, ты перестанешь меня принимать, закроешь передо мной двери, и что мне тогда делать? Я ведь люблю тебя, я не смогу без тебя жить.
- Так не говори больше глупостей, - тихо ответил Сен-Лу. - Ты знаешь, что я сам не смогу жить без тебя. Я люблю тебя, Чарли.
- И право, мне совсем не нужны твои деньги, я всего лишь хочу, чтобы ты был счастлив со мной. Как жаль, что ты не свободен.
- Я всегда свободен для тебя, ты же знаешь об этом.
- Но все равно ты не принадлежишь мне, ты принадлежишь ей, и кроме того...
- Я принадлежу тебе, - прервал его Сен-Лу. - Забудь о моей жене. Я люблю только тебя, что мне нужно сделать, чтобы ты мне поверил? Иди ко мне, иди ближе. Я не хочу с тобой расставаться, не хочу отпускать тебя.
Я никого не любил так, как тебя, сказал Морель, пока Сен-Лу прижимал к губам его руки, осыпал их поцелуями, как некогда - руки Рахили. Может быть, он был обречен любить таких, как Рахиль, как иные обречены любить безответно, любить лишь светловолосых или смуглокожих, любить лишь существ одного с собою пола, ему же выпало несчастье любить Рахиль и всех из рода Рахили - ускользающих, надменных, алчных, он целовал их и оплачивал каждый поцелуй, а они за спиной от него отдавались за луидор, отдавались бесплатно, обманывали его на каждом шагу и твердили, что он любит их слишком мало, дает им слишком мало денег, его любовь они переводили в деньги, и словно в меняльной лавке - курс был всегда невыгоден для него, выгоден для них, они не уступали ему ни гроша, они были беспощадны. Морель смотрел вперед, над склоненной головой Робера, и я ясно видел его лицо, измученное и несчастливое, еще красивое, но тронутое растерянностью, будто тлением, усталость растерла синие тени у него под глазами, иссушила губы, он вздохнул и отвел руки, но не затем, чтобы оттолкнуть Сен-Лу, а чтобы обнять его. И я поверил, что он не совсем бессердечен, и если он был хоть немного способен любить - то он любил Робера, пусть эта любовь длилась всего несколько минут, до нового приступа недоверия, жадности и гнева, он уступал Роберу не только ради денег, не только ради покровительства или полезных знакомств, Робер пробуждал в нем что-то еще, отзвук или отсвет любви, слабое подобие своей слишком сильной страсти, и я чувствовал, что Морель растерянно прислушивается к своим чувствам, как прислушиваются к внутренней боли, к первым вздохам болезни, которая скоро захватит все тело и поменяет свое имя, превратится в смерть. Его растерянность была сродни растерянности Одетты, когда-то любившей Свана, пока Сван еще не любил ее, и в письме Мореля к Роберу, случайно развернутом передо мной, я узнавал Одетту, не почерк, не голос, но слова, соединявшиеся в раз и навсегда определенные фразы, неразрушимые формы любви: «Мой друг, рука у меня так дрожит, что я насилу могу писать. Лучше бы вы забыли у меня свое сердце, я бы его ни за что вам не вернула».
Потом я узнал, что их связь началась раньше, чем я воображал: еще в то лето в Бальбеке, когда Сен-Лу приезжал к поезду, чтобы увидеть меня, и я боялся оставлять его наедине с Альбертиной, я ревновал его к той, что ни секунды не занимала его мысли, он даже не помнил ее лица и с удивлением смотрел на ее фотографию, на фотографию незнакомой женщины, которую я любил, а он не понимал, как можно любить ее, эти круглые щеки и черные глаза, сиявшие из-под низко надвинутой на лоб шляпки, он позабыл ее черты и ее голос, позабыл, как она кокетничала с ним, приводя меня в бешенство, разрывая мне сердце, он смотрел на ее фотографию, удерживая готовый сорваться с губ вопрос: «Неужели ты вправду так сильно ее любишь?». И я готов был вернуть ему эти слова, указав на Мореля, я готов был спросить: «Неужели ты вправду так сильно его любишь?» - ведь он недостоин твоей любви, я мог бы рассказать Сен-Лу многое о низостях Мореля, о его изворотливости и лжи, о том, как он продавался за полсотни франков, подобно Рахили, ничем не брезговал, никому не доверял, причинял сильнейшую боль, я боялся, что такую же боль он причинит и Сен-Лу, я хотел бы уберечь Сен-Лу от этой боли. Но я знал, что Сен-Лу не послушает меня, любовь к Морелю делала его глухим, он боялся разрушить эту совершенную тишину и не позволял никому, даже мне, повысить голос, он повторял: это клевета, я ничего не желаю знать, она любит меня, она никогда мне не изменит, и за легчайшим «она», как за широкими юбками, как за черной вуалью, скрывался Морель, игра местоимений уводила Сен-Лу в прошлое, неведомое ему самому, к костюмированным балам, где мужчину в женском платье представляли другим как женщину, и все учтиво соглашались считать его женщиной, целовали ему руку и вступали с ним в сообщничество, и радовались, когда другие, обманутые фижмами, духами, локонами, белизной кожи, думали, что это и есть женщина, и рассказывали потом, что танцевали с госпожой такой-то, она красавица, хорошо бы попасть к ней домой. Но Сен-Лу не просил Мореля переодеваться в женское платье, как просил когда-то Рахиль переодеться в платье мужское, и стоя на перроне, глядя на приближающийся дым поезда, он думал обо мне, он думал о том, что мы сейчас увидимся, но смотрел на Мореля, который ждал того же поезда, прохаживался неподалеку, стараясь казаться спокойным, но все же беспокоясь, не в силах скрыть свою нервозность и раздражение, ведь он думал, что сейчас увидит барона де Шарлюса, и эта мысль мучила его, он знал, что не сумеет развернуться и уйти, отговорившись внезапными делами, усталостью или мигренью, он напрягал мышцы, готовясь к неизбежной боли, и невольно привлекал внимание Сен-Лу, и Сен-Лу думал, глядя на него: бедный малый, он места себе не находит, хорошо бы попросить дядюшку наконец-то познакомить нас, тогда я мог бы подойти к нему и заговорить с ним, я мог бы его успокоить. Но барон оберегал Мореля даже от своего племянника, хоть и не подозревал, что Сен-Лу способен заинтересоваться Морелем так, как интересовался он сам, в его ревности было что-то от ревности ребенка, не желающего ни с кем делиться одной драгоценной игрушкой, и к этой жадности примешивалась извращенная гордыня, мне можно водиться со скрипачом, рассуждал барон де Шарлюс, меня это не умаляет, но я измажусь в грязи, если представлю его моему племяннику, если предположу на мгновение, будто они в чем-то равны и могут сойтись благодаря мне, ни в коем случае, я этого не потерплю. Сен-Лу обошелся без него, от дядюшки помощи не дождешься, заметил он мне мимоходом, но я не понял, что он имеет в виду, и все же, сам того не зная, он поступил точно так же, как поступил де Шарлюс, знакомясь с Жюпьеном: наш поезд запаздывал, и он подошел к Морелю и спросил, нет ли у него спичек. Он не курил, Морель не курил тоже, но они разговорились и скрыли от всех свое знакомство и этот разговор, и когда поезд подошел, они вошли в вагон порознь, не глядя друг на друга, как чужие, но поздоровались и со мной, и с бароном, и сели на разные скамьи, Морель - рядом с бароном, Сен-Лу - рядом со мной. Один взгляд Сен-Лу, брошенный на Мореля, ничего не открыл мне в тот день, я не придал значения прозвучавшим позднее словам: а он красив, этот дядюшкин музыкант, ты не находишь? Так говорят о красоте статуи и фонтана, о красоте чего-то неживого, к чему не питают желания, лишь смотрят равнодушно и отворачиваются, повторяя сквозь зубы: он красив, ты не находишь, - и это значит, что говорящий не находит красивым то, о чем говорит, или так поражен красотой, что пытается скрыть свое восхищение, свою душевную муку, не смеет обернуться, чтобы не выдать себя, и не в силах притвориться, что совсем не замечает фонтан или статую, человека, которым хочет обладать. Они стали встречаться в Донсьере, таясь от всех, Сен-Лу не хотел, чтобы кто-нибудь узнал об этой дружбе, Морель не хотел, чтобы об этой дружбе знал один человек - барон де Шарлюс, они обманывали и путали следы, объясняя, чем заняты вечером, и ощущали, что связь между ними, пока еще совсем невинная связь, усиливается, заводит их все дальше и дальше. Все разрешилось довольно быстро, когда они провели вместе ночь. В том же деревенском отеле, где я жил когда-то и вечером ласкал служанку, пока она подкладывала картофель мне в тарелку, в той же комнате они остались вдвоем и проснулись утром на кровати под красным пологом, так и не разомкнув объятий. Сен-Лу пока не подозревал, что влюблен, ему жаль было расставаться с Чарли, но он понимал, что они не могут провести здесь день, кроме того, Морель настаивал, что должен уйти первым, ему казалось, что барон выследит его, поймает на измене, он цепенел от страха, воображая, как разозлится барон, не только разозлится, но и отомстит, он не сомневался в злопамятности, в жестокости барона, о, вы не знаете, что это за человек, повторял он, я так боюсь его, так боюсь, вы и не догадываетесь, на что он способен, он способен на все самое ужасное. Он не позволил раздвинуть шторы, чтобы их не увидели с улицы, он одевался в полутьме, пока Сен-Лу еще лежал в постели, и прикасался пальцам к следам поцелуев на шее, ощущая их сильнее, чем ночью, ночью они доставляли ему наслаждение, сейчас они его страшили, он думал, что скажет барон, если заметить их, и снова прикасался к ним, надеясь ли стереть их, как стирают пятнышко свежей крови, брызги грязи, вылетевшие из-под колес. Что с тобою, спросил Сен-Лу, на тебе лица нет, не спеши, сядь сюда, ко мне. И когда Морель сел рядом с ним на кровать, Сен-Лу ласково взял его за руки, поцеловал красные следы на его шее и предложил ему денег. Он не знал, как еще отблагодарить Мореля за эту ночь, он хотел утишить деньгами его тревогу, не смея посулить ему что-то надежнее - покровительство, защиту, свою любовь. Это взаймы, добавил он, ты отдашь мне, когда сможешь, они оба знали, что Морель никогда не отдаст эти деньги, если возьмет их, если согласится взять, а не притворится оскорбленным, чтобы продаться подороже, но Морель был слишком встревожен и взял деньги Сен-Лу, не торгуясь, оглянулся на закрытую дверь, на занавешенные окна и склонился к Сен-Лу, целуя его, потому что чувствовал себя слегка обязанным - и потому что хотел его поцеловать. Когда мы увидимся снова, спросил Сен-Лу. Завтра, ответил Морель, завтра, как всегда. «Как всегда» означало: на станции, за несколько минут до появления поезда, неторопливо ползущего поезда, что вез в Донсьер и мимо Донсьера меня, Альбертину, барона де Шарлюса, и мы не подозревали, что Сен-Лу и Морель, ожидавшие поезда, ожидавшие нас, украдкой улыбались друг другу, а быть может, мечтали, чтоб поезд запоздал, чтобы мы опоздали на поезд и не приехали, не помешали им.
Я перестал смотреть на них и перестал их слушать, я сел на зеленую софу и закрыл глаза. Мне было безразлично, чем они заняты за стеной и что с ними будет, я не сомневался, что Морель оставит Сен-Лу, разбив ему сердце, и я не сомневался, что Сен-Лу не умрет даже от разбитого сердца, ему уготована иная смерть, я не жалел моего бедного друга, я жалел Жильберту, которую он обманывал с Морелем, я жалел себя, потому что и я был обманут. Много лет спустя после этого вечера и после смерти Сен-Лу я встретился с Морелем на похоронах мадам Форшвиль, мадам Сван, Одетты де Креси, он сам подошел ко мне и поклонился очень учтиво, и я подумал, что ему что-то нужно от меня, слова или молчание, он всегда дорого ценил свою учтивость. Он так мало переменился, его поседевшие волосы казались припудренными, он одевался по-юношески и сходил за юношу издалека и вблизи, и я замечал, как мужчины смотрели на него, невольно подражая покойному барону де Шарлюсу, покойному Сен-Лу, покойному принцу Германтскому, всем, кто любил когда-то Мореля, желал его и платил его долги; впрочем, он держался очень холодно и покровительствовал балетному танцовщику, такому же светлому и тонкому, такому же порывисто-нервному, каким когда-то был Робер. Они путешествовали вместе и почти не скрывали своей связи, Морель уже не боялся за свою репутацию, он знал, что все считают его безупречным, и мог позволить себе что угодно. Он представил мне танцовщика, как представил бы невесту, и отослал его прочь - небрежно, как отсылают любовницу, в чьей верности уже не сомневаются, я бы не отпустил от себя так легко того, кого я любил, но Морель едва ли был способен к любви, его не мучила ревность. Танцовщик отошел от нас и поклонился Рахили, Рахиль тоже приехала на похороны, мы все собрались здесь, подобно героям романа: они непременно должны сойтись на последних страницах, а потом расстаться навеки, я предчувствовал и наше расставание, я знал, что больше уже никого не увижу. «Вы снова возвращаетесь в санаторий? - спросил Морель. - Очень умно, здесь совершенно нечего делать. Мы с Робби тоже скоро уедем - в Италию, потом, наверно, в Египет. Робби мечтает увидеть Александрию. Мы вернемся к началу сезона, я устроил ему ангажемент у Массина. Мне это ничего не стоило, Массин сразу увидел, что Робби талантлив, мне не пришлось его убеждать. Как жаль бедную мадам де Креси. Она всегда была так мила со мной, ей нравилось, что я люблю Робера. Ее дочь совершенно не способна к любви, она просто ненавидела Робера, и бедная мадам Сван очень из-за этого страдала. Ей нравилось, когда мы с Робером навещали ее вдвоем. С ней мы могли быть откровенными». Он спокойно и нагло признавался теперь в своей связи с Сен-Лу, он благодарил Одетту за то, что она покровительствовала их связи, предавая Жильберту и получая подарки за это предательство; что ж в этом дурного, наверно, думала она, он не бросает Жильберту, не разводится с ней, он внимателен к ней и еще внимательнее ко мне, ведь я ее мать, неужели я стану упрекать его за то, что любит этого милого мальчика, ни в коем случае, я рада любви, я и сама когда-то очень сильно любила. Она все оправдывала любовью, и Морель подражал ей, и когда его ловили на подлости и лжи, он объяснял, что поступил так от любви, и ему все прощали, все считали его славным малым, добрым человеком, он все же любит меня, твердил когда-то барон де Шарлюс, и Сен-Лу в любовном ослеплении повторял: он любит меня больше всех на свете, я чувствую, что он меня любит, я не могу ошибаться. Возможно, Морель и сам верил, что очень любил Сен-Лу, память искажала его чувства: разлюбивший влюбленный сомневается, что действительно любил покинутую, умершего, изменившую, наскучившего, не может быть, возражает он, когда ему напоминают о былой любви, я никогда не любил так сильно, вам казалось со стороны, а для меня это было всего лишь увлечение, даже не очень сильное; а Морель внушил себе, что очень любил Сен-Лу, и очень горевал, узнав о его смерти, едва перенес это горе, едва не сошел с ума от своей утраты. «Знаете ли, я очень любил Робера», - добавил он, улыбаясь, и я подумал, что его улыбка прикрывала боль, как маска прикрывает маску, потому что все в нем было искусственно - и боль, и улыбка. «Я очень любил Робера, - продолжал он, - и он был счастлив со мной. Но жена измучила его. Она наотрез отказывалась разводиться с ним, она вцепилась в него ради его титула, она устраивала ему сцены, изводила его. Дьявольская женщина. Мне кажется, Робер погиб из-за нее. Ему казалось, что это наилучший выход - погибнуть, а я не сумел его разубедить». Я ответил, что мне все равно, мне и вправду было все равно, прошлое уже не трогало меня, и даже Жильберта умерла для меня вместе с Сен-Лу и Одеттой, она казалась мне мертвее Сен-Лу и Одетты, мертвее Свана, я взглянул на нее, располневшую и седую, в траурном платье до колен, я знал, что грудь у нее перетянута по моде, волосы острижены под мальчика, я не узнавал ее, вернее, не узнавал в ней ту Жильберту, которую когда-то любил, рыжую и розовую Жильберту, которая играла со мной на Елисейских Полях, вкладывала мне в руку прохладный агатовый шарик, присылала мне записки на бумаге с голубым пуделем, с китайской шляпкой, с раскрытым зонтиком, с всадником в шлеме, каждую букву в этих записках я готов был поцеловать за то, что ее написала Жильберта, я мечтал вынуть однажды из конверта вместе с листком бумаги - ее рыжий локон, фотографию ее локона, подобную отпечатку раковины на камне, отпечатку, оставленному миллион лет назад, я хотел, чтобы она любила меня, но что бы я делал, если б она и вправду тогда меня любила. Она беседовала с Рахилью, сжимая в руке носовой платок, теперь она не могла сделать тот непристойный жест, смутивший меня когда-то в Комбре, о, как бы я хотел увидеть снова, как она быстро складывает пальцы кольцом и вставляет в это кольцо указательный палец. Но она давно позабыла, зачем нужны эти жесты, она позабыла Комбре, собственное детство, Свана, игру в волан и в пятнашки, своих подружек, меня, Леа в мужском костюме, все стало пылью, забвение смело прочь эту пыль, а Жильберта умерла. Вы не слышите меня, сказал Морель, и я действительно его не слышал, меня окружали давно смолкнувшие звуки: скрип ступеней, шелест ткани, смех, свист плети, шум волн, свист поезда в час двадцать две, шепот Жильберты, шепот Альбертины, вздохи Сен-Лу, фраза из сонаты Вентейля, и постепенно к этим звукам прибавлялись запахи моря и хлеба, нагретых солнцем волос, лошадиного пота, боярышника и роз, мои ноги обжигал горячий песок, сквозь подошвы я ощущал его жар, кто-то звал меня издалека - тетя Леония? бабушка? Альбертина? Одетта? - и я не отвечал на зов, я притворялся, что я не существую, хоть и понимал, что не существуют они, я произнес вслух: «Я знаю, что Робер любил меня», - и это было совсем не то, что я собирался произнести, я не думал сейчас о Робере, я думал, что бабушка любила меня и любила Робера за то, что Робер обо мне заботился. Понимала ли она, почему он так привязан ко мне, а если понимала - тревожилась ли за меня, допускала ли хоть на миг, что я уступлю ему, или ничего не понимала, не подозревала о существовании содома, и в своей наивности - в нашей с нею общей наивности - считала, что он так нежен со мною из-за моего слабого здоровья, из-за моих приступов удушья; сердце приказывало ему быть ласковым со мной, Рахиль научила его быть внимательным и учтивым, он укрывал меня плащом, утешал, когда я был в отчаянии, он говорил обо мне с герцогиней Германтской, искал ради меня Альбертину, он надеялся, что я буду любить его так же, как он любил меня, но я не был способен к этой любви, я не знаю до сих пор, вправду ли он на это надеялся или просто не мог оставить меня в покое, ему нужно было встретить Мореля, чтобы исцелиться от любви ко мне, он встретил Мореля и исцелился.
- Робер никогда не любил вас, - резко сказал Морель. - Он любил меня. А вы его разочаровали, он чувствовал, что вы тяготитесь его дружбой. Вы причинили ему боль, и он был рад, когда вы отдалились от него. Ведь вы лишь притворялись, что дружите с ним, а на самом деле использовали его, вы все время пытались что-нибудь от него получить - сделать так, чтоб он представил вас своей тетке, чтоб он помог вам вернуть вашу любовницу. Он все мне рассказал. Вы делали его несчастным, а я сделал его счастливым. И я не намерен больше это скрывать.
- Это ваше дело, - ответил я. - Но вы напрасно считаете, что я не был привязан к нему. Он был моим другом, и хоть я не мог любить его так, как вы любили его, но я любил его по-своему, я не притворялся.
Я не стал добавлять: я не притворялся так, как притворялись вы, я не хотел ссориться с Морелем, мне было неловко, что он затеял этот разговор на похоронах, он, как в молодости, нарушал приличия, и сам смущался, ощущая неловкость, смущал других и оттого злился еще сильнее, и думал, что это они виноваты, они заставляют его делать что-то оскорбительное, терять терпение; она взбесила меня нарочно, эта дрянь, она меня ненавидит, твердил он, мучая племянницу Жюпьена, хоть и знал, что она любила его и боялась его обидеть, он нарочно надо мной издевается, он считает, что ему все с рук сойдет, но не на того напал, я ему это еще припомню, повторял он, поругавшись с бароном де Шарлюсом, и бледнел от страха, потому что барон грозил убить его, посылал ему безумные и злые письма. Что за странная душа была у Мореля, не ведающая ни раскаяния, ни жалости, очаровательная и отвратительная, словно душа жестокого ребенка; он почти не состарился, душа его не повзрослела, я без усилия воображал, как он из года в год будет приходить на похороны своих знакомых, сначала тех, кто был старше него, потом ровесников, потом и тех, кто был моложе, но сам не изменится ни внутри, ни снаружи, время так и не тронет его, смерть тоже его не коснется. Он уже понял, что оскорбил меня, и опустил глаза, он ждал, что я продолжу разговор, скажу что-то резкое ему в ответ, чтобы он мог считать себя задетым и возненавидеть меня, но я не был задет, я не хотел его ненавидеть. Танцовщик договорил с Рахилью и вновь поклонился ей, поцеловал ей руку - и я вспомнил, как поцеловал руку Одетте, прощаясь с нею в доме дяди Адольфа, я вспомнил отца Мореля, убиравшего чайную посуду со стола, сметавшего мандариновую кожуру и крошки марципана, где был тогда Морель, на уроках, на каникулах, или он прятался где-то за дверью, за шторой, подсматривал за мной так же, как я подсматривал потом за ним. Я мог бы расспросить его о детстве, о моем дяде Адольфе, об Одетте, даме в розовом платье, обо всем, что составляло его прошлое, его память, я мог бы попытаться войти в его память и присвоить ее, стать Морелем и лучше понять его, хоть и не знал, зачем мне его понимать. Но в это время танцовщик подошел к нам, и Морель улыбнулся и взял его под руку, не замечая, что подражает барону де Шарлюсу, уверявшему когда-то, что никто ничего дурного не подумает, что за вздор, уж и нельзя прикоснуться к другу, к тому, кого любишь, как сына, и Вердюрены понимающе переглядывались, а Морель краснел, все переменилось, теперь он сам брал под руку друга и не краснел, и ему было наплевать, даже если подумают что-то дурное, его репутация безупречна, ничем ее не испортишь. Все удалялись от нас, оставляя нас втроем мечтать среди кладбищенской зелени, мраморных памятников и цветов, я не смотрел им вслед, я знал, что уже никогда не сумею их догнать, они пропадали в сумерках - Рахиль и Жильберта, кузина Блока и Леа, мадемуазель де Вентейль и ее верная подруга, Андре и Альбертина, и вся стайка вместе с ними, Сван и Одетта, барон де Шарлюс и Жюпьен, герцогиня Германтская в красных туфельках, маркиза де Вильпаризи, бабушка, дедушка, тетя Леония, жители Комбре, жители Бальбека, все гулявшие в Булонском лесу, завсегдатаи «Золотого дома» и Английского кафе, три грации, четыре проказника, умершие и живые, и я не различал, кто из них мертв, кто жив, их голоса, их шаги затихали и гасли. Но Сен-Лу не было среди них, кто-то занял его место в четверке проказников, обнимая за талию принца де Фуа, и точно так же танцовщик Робби обнял за талию Мореля, вынув руку из-под его руки. И я понял, что это и был Сен-Лу - не убитый, не похороненный в церкви Сент-Илер, или все-таки убитый и похороненный, но отбросивший черный креп, которым его укрыли, воскресший и вернувшийся не ко мне, не к Жильберте или Рахили, а лишь к Морелю, потому что так глупо и так упрямо любил его.
- Нам пора, - произнес Морель. - Интересно, когда мы увидимся снова? На чьих похоронах?
- Может быть, на моих.
- О нет, вы всех нас переживете. Вы всех нас опишете так, что нам мало не покажется. Вот только Робби и не тронете, потому что вы с ним почти не знакомы. А всем остальным достанется от вас, я в этом не сомневаюсь.
- Прощайте, - сказал я. - Не бойтесь, я ничего о вас не напишу.
Сначала в Италию, а потом в Александрию. Теперь и они уходили от меня, но не туда, куда ушли остальные, а в другую сторону, торопясь на поезд в час двадцать две, в Италию и в Александрию добирались через Бальбек, закладывая сумасшедшие петли, через Энкарвиль, Маркувиль, Довиль, Понт-а-Кулёвр, Сен-Мар-ле-Вьё, Арамбувиль, Донсьер, красным карандашом отмечали остановки на карте. Я ничего о них не напишу, думал я, есть что-то, о чем не стоит рассказывать, что-то, о чем лучше молчать. Я сплю и во сне схожу с ума, и надо позвать Альбертину, чтобы она разбудила меня, тогда все исчезнет, но я не спал, а Альбертина не могла разбудить меня и спасти, Альбертина умерла, и я больше не любил ее, я забыл ее - и лицо, и смех, и запах. Но если я поспешу, я успею догнать ее, успею в последний раз ее увидеть, я не двигался с места, я чувствовал, что уже опоздал, мне никого не догнать, скоро совсем стемнеет, скоро закроют ворота кладбища. И я не хотел видеть Альбертину, я не хотел видеть Сен-Лу и Мореля, барона де Шарлюса, Свана, даже бабушку, я хотел одного - вернуться домой, спустить шторы и сесть за стол, наклониться над белым листом - без шляпок и зонтиков, без голубых пуделей Жильберты, - и начать, с чего же начать? С того, что они сидели в отдельном кабинете на зеленой софе?
Нет. С того, что долгое время я ложился спать рано.