Actions

Work Header

Охота на огненного змея

Work Text:

Как же можно это, отстраненно подумал Николай, пока шли через темный, узкий коридор с завешенным зеркалом к кабинету, чтобы человек за два года совсем, вот ни капельки не изменился? Ни в лице, ни в повадках — словно бы не существовало для него времени.

Может, овладел-таки желанным секретом бессмертия, хотя Мишель обмолвился однажды — нет. А может, остатки души запродал, чтоб только вечность не меняться.

— Я не пытаюсь умалить сейчас ваши литературные таланты, вы — признанный мастер слова, Александр Сергеевич, — заметил Гуро, остановившись на пороге. — Но как же утомительно с вами разговаривать!

В кабинет хозяева, кажется, не заходили месяцами, а дворня прибиралась так редко, что в спертом и стылом воздухе теперь кружило преизрядно пыли. Корешки книг на полках побелели, даже заголовков было не разобрать, а тяжелые жаккардовые ламбрекены пропылились настолько, что никак не вышло бы отодвинуть их без риска насмерть задохнуться.

Вскинув брови в картинном изумлении, Александр Сергеевич развел руками.

— Так разве я принуждаю? Мне, ежели откровенно, наша беседа тоже ничуть не доставляет удовольствия. Увидеться бы с баронессой — и разойдемся миром.

Привычным, въевшимся в память движением Гуро склонил голову к плечу, задумчиво и скорбно поджал губы. На миг сверкнула в бледном утреннем свете рубиновая булавка, скреплявшая узел его шейного платка: щегольского, темно-синего, чистейшего шелка.

— Нет.

— Вы, верно, не осведомлены, но я был очень дружен с ее покойной матушкой. И желал бы выразить свои глубочайшие соболезнования в эту тяжелую для всех нас пору.

— Очень трогательно. Но ответ будет тот же.

Присутствие Николая Гуро попросту игнорировал, не удостоил даже приветствием, с первой минуты остро и неприязненно уставившись на Александра Сергеевича. Едва только они заглянули в будуар, где найдено было тело госпожи Сиверс-Сердобиной, тотчас налетел коршуном: «Какая приятная встреча!» — и шагу ступить не дал. Дескать, не в интересах следствия, чтобы посторонние по дому убитой разгуливали почем зря.

По-прежнему все было при нем: и сила, и влияние, и право решать, кому что позволено и чего не позволено ни в коем случае.

— Так-таки и одним глазком на тело взглянуть нельзя? — намного суше, по-деловому уточнил Александр Сергеевич.

Гуро энергично закивал.

— Его уже вынесли. Не люблю этого, знаете ли, когда покойники долго в душных помещениях находятся, — нарочно, без сомнений нарочно напомнил, хоть и не смотрел на Николая до сих пор: длинную полутемную залу в имении Данишевских, где каждое, даже совсем негромкое слово эхом отзывалось из углов.

— Я буду писать графу Бенкендорфу. Ему, в отличие от вас, хватает благородства играть честно.

— Это уж как вам угодно.

Развернулся на каблуках и стремительно вышел обратно в коридор, не прикрыв за собой двери.

И трость с серебряной птичьей головой гулко отстукивала его шаги до самой лестницы.

— Можно и вправду удалиться, вернуться к баронессе позже, — осторожно предложил Николай, про себя гадая, до какой степени Александр Сергеевич раздражен и раздосадован неудачей. — Не увезет же Яков Петрович ее с собой?

— Очень может быть, что и увезет. Хоть бы нам назло, друг мой. Но это не столь важно, это я лишь как предлог использовал. Нам бы слуг немедля опросить. И не в доме — здесь-то Гуро уже явно до всех добрался.

Едва он договорил, из парадной явились двое офицеров — проводить господ литераторов вон. И не было сомнений, отдельно Яков Петрович о том распорядился: чтобы под конвоем, как арестантов, да через весь немалый двор, до самых ворот. Александр Сергеевич намек понял, сделался вопреки своему обыкновению молчалив и чрезвычайно мрачен. О цилиндре, который держал в руках, казалось, вовсе позабыл, так и шел с непокрытой головой.

Зато сразу же за воротами им наконец улыбнулась удача.

— Ответь-ка, любезный, всегда ли здесь стоишь, на этом самом месте?

Извозчик, немолодой, грузный, в худом овчинном тулупе и надвинутом до бровей картузе, пожал плечами. Четверть часа назад его еще не было у столба на перекрестке, широкое, скуластое лицо раскраснелось от ветра, потрескавшиеся губы влажно блестели — вот только что пригубил из фляжки.

— Частенько. Не хуже прочих улица.

— Про барыню слышал? — понизив голос, спросил Александр Сергеевич. — Померла нынче.

— Слыхал что-то.

Ни намека на интерес не звучало в низком хрипловатом голосе, и Николай уж успел про себя подивиться: отчего именно в этого человека Александр Сергеевич так рьяно вцепился со своими расспросами. Извозчик старательно отводил глаза, слова цедил с превеликой неохотой, и явно желал скорейшего завершения беседы.

— Экая ведь загадка: и не старая была женщина, и здоровьем Бог не обидел.

— Вы из служивых что ли? — не утерпев, поинтересовался извозчик, и сразу же поспешил откреститься: — Так я давеча говорил уже с вашими. Знать ничего не знаю. Отсюда, с угла, даже окон ихних не видать. Я что?.. Стою себе. И закемарить могу, ежели нет никого долго. Дом господский мне без надобности.

— А не заезжал ли к Марии Павловне кто-нибудь вчера вечером? — зачем-то вмешался Николай (и сразу пожалел об этом). — Вам должно быть наверняка известно, весь двор с парадной лестницей — вот они, как на ладони.

— Может, и заезжал. Я ж не с утра до ночи тут караулю. Вчера, к примеру, барчук один веселый навязался: вот тебе, дескать, Афанасий, два целковых, вези меня сей же час к Дюссо, — нарочито жеманным, высоким голосом передразнил и зло сплюнул на обочину. — А сам-то уже опухший весь, ни черта не соображает, пока в коляску залазил, к Дюссо перехотел. Таможенного квасу подавай, говорит, гони до Бореля. Часов пять без малого с ним катались от парадной до парадной. И не видел я вчера вашу барыню, ни живой, ни мертвой. Как начался у них во дворе праздник, так меня здесь уже и не стояло.

На упоминании праздника заскучавший было Александр Сергеевич сразу оживился.

— Отмечали что-то, говоришь?

Упрямо насупившись, извозчик плотнее запахнул тулуп, поднял куцый засаленный воротник, укрывая от ветра давно загрубевшие щеки, и, по всему, злился на себя за случайно оброненную фразу. Но Александр Сергеевич уже вновь смотрел на него пытливо, с самым пристальным вниманием, прямо жег взглядом. И он — как и Гуро, внезапно подумалось Николаю — был из тех, кого не оставишь без ответа, не отмахнешься пренебрежительно. Редкой энергии и воли человек.

— Мне почем знать, — старательно отводя глаза буркнул в конце концов возница. — Огни увеселительные по небу летали — значит, праздник. Может, именины.

— А как же тогда гости? — уточнил Николай. — Если был праздник, да еще с фейерверками, это ведь невозможно, чтобы совсем без гостей. И никто не выходил в сад, на балконы?

— Как было, так и говорю. Может, поедем уже куда-нибудь, а, господа хорошие? Что мы с вами без толку лясы точим? Мне с этого выгоды никакой, да и вам, ежели поразмыслить, тоже.

Опять сделавшись крайне задумчивым, почти отрешенным, Александр Сергеевич медленно покачал головой. Тот самый пламень энтузиазма, который горел в нем неугасимо, будто бы на время спрятали в глиняный горшок: что-то он явно понял из слов извозчика, и возникшая догадка вела теперь прочь от дома Сиверс-Сердобиной, и беседа с дочерью ее, супругой барона Кайзерлинга, казалось, утратила всякую важность.

— Нет-нет, мы, пожалуй, пройдемся. Доброго тебе дня, мил человек, — тут Александр Сергеевич хотел было приподнять цилиндр в знак прощания и обнаружил, что забыл надеть его. — Николай Васильевич?..

Они двинулись неспешным шагом вдоль по улице, в сторону набережной Мойки, и уж впереди из густого млечного тумана показался шпиль Адмиралтейства, а объяснений все не было. Увлекшись своими догадками, Александр Сергеевич и головы не поворачивал в сторону Николая, смотрел только под ноги с таким напряженным выражением на лице, словно бы вместо широкого мощеного тротуара внизу была пропасть и туго натянутый через нее канат, единственный путь к другому краю. Пересекая Большой проспект, они едва не угодили под копыта четверки вороных и колеса почтового дилижанса, и, аккуратно придержав наставника за рукав шинели, Николай отважился первым завести беседу.

— Один мой друг утверждал, что в праздники, особенно древние, языческие, нечисть становится опаснее, чаще нападает, и сила ее удесятеряется.

— В самом деле, — по-прежнему не глядя на него, отозвался Александр Сергеевич.

— Так может ли быть, что вчера вечером в доме действительно был званый вечер, небольшой, для самых близких друзей, и он совпал с какой-нибудь датой? И темные силы выбрали несчастную Марию Павловну жертвой, потому что именно она была хозяйкой праздника?

Встрепенувшись, Александр Сергеевич часто заморгал, потом оборотился наконец к Николаю всем корпусом и, положив руку в плотной перчатке поверх его кисти, легонько похлопал по запястью.

— Друг мой, не торопитесь с выводами, — и, помолчав еще несколько мгновений, добавил: — Но вы очень верное слово сейчас произнесли: «несчастная». Мария Павловна ведь действительно была несчастна.

Николай об убитой женщине ровным счетом ничего не знал — кроме рассказанного Александром Сергеевичем сегодня, в экипаже по пути от Офицерской улицы. Даже если встречались они когда-нибудь на приемах, литературных вечерах — выходы в свет теперь случались с Николаем значительно чаще — может быть, даже в доме Александра Сергеевича, то никакой памяти об этом не осталось. В будуаре Сиверс-Сердобиной мог бы лежать альбом с подписью Николая, но лица ее он теперь совершенно себе не воображал. За последние месяцы новых знакомств стало так много, что запоминались лишь самые яркие: сколько же дам средних лет ему представили вот хотя бы за время отпуска в Москве, скольким он почтительно целовал ручки и благодарил за теплые отзывы о своей книге.

Возможно он вспомнил бы Марию Павловну, если бы Гуро разрешил им хоть взгляд на ее бездыханное тело. А на одно только имя, к добру или к худу, ничто не отзывалось в разуме.

— Почему?

— Знаете, как мы сейчас поступим, — остановившись, решительно начал Александр Сергеевич. — Разойдемся до завтра. Мне, ей-богу, о многом нужно подумать и многое взвесить. Меньше всего хотелось бы запутать и вас, и себя незрелой догадкой. Вы уж простите мне такую таинственность.

— Конечно, как вам угодно, — поспешил ответить Николай.

А что он, в самом деле, мог возразить на это?

— Превосходно. Я пришлю за вами до полудня или, может быть, сам навещу. Будьте дома и в добрейшем здравии, — и, лукаво улыбнувшись и выразительно приподняв брови, Александр Сергеевич отступил на шаг. — Не увлекайтесь нынче Музой, любезный мой Николай Васильевич, хоть знаю, что удержать ее порой невозможно. Дело нам завтра предстоит непростое, и вы мне нужны будете бодрым и полным сил.

— Я постараюсь.

И на том они разошлись: Александр Сергеевич поймал экипаж на углу, Николай свернул к мосту на Адмиралтейский остров и продолжил свой путь пешком вдоль Невы на юго-запад. Как-то разом вдруг стало холодно, и пронизывающий ветер с залива забрался под шерстяную крылатку, и изнутри словно бы тоже морозило от неясных дурных предчувствий.

Темный дар не беспокоил уже несколько недель: ни снов, ни припадков, ни мертвых голосов из темноты. Николай был готов нынче своими видениями помочь семье несчастной Марии Павловны дознаться до правды, но, увы, ко всему тому, что могло бы их вызвать, Гуро их не допустил.

Что, если опять не было у него интереса к справедливому суду и наказанию убийцы, и искал Яков Петрович лишь пользы для тайного общества и своего высокого покровителя?

Что могли они с Александром Сергеевичем по-настоящему ему противопоставить?

***

Ни до полудня, ни после обеда Александр Сергеевич никакой записки не прислал, и, когда около половины четвертого Яким отпросился ненадолго в бакалею, Николай в нетерпении уж сам, лично, каждые четверть часа спускался по темной лестнице на первый этаж, к швейцару: вдруг был посыльный да забыли ему передать.

Вдруг новая беда стряслась, и Александр Сергеевич теперь отчаянно в нем нуждается, и каждое мгновение на счету — а послание, как на грех, затерялось, и что-нибудь непоправимое грядет, что-нибудь очень скверное.

По натуре склонный ко всяческим треволнениям, Николай закалился немного во время службы в Третьем отделении, но с тех пор, как рассчитался оттуда и жизнь стала стократ более тихой, сызнова начал видеть дурные предзнаменования в каждой тени и птичьем крике, и за полным отсутствием вестей ему чудились самые ужасные варианты.

— Да будьте покойны, Николай Василич, — с каждым разом все раздраженнее отвечал ему швейцар. — Ежели спросят вас или принесут что-то, так я сразу же поднимусь.

Около пяти живущий под крышей мелкий чиновник засобирался, по своему обыкновению, к вечерней службе, и Николай, понаблюдав в парадной, как он оправляет кургузый, почти расходящийся в талии жилет и с кряхтением, тяжело опираясь на трость, одолевает ступени крыльца, не выдержал, начал собираться тоже.

В конце концов, Александр Сергеевич мог и просто забыть про него. Досадно до невозможности, но порывистость, пылкость, стремительный полет творческой и следственной мысли были именно теми качествами Александра Сергеевича, которые Николай обожал. И потому, в душе гордый и обидчивый, легко прощал невнимание к себе — не то чтобы слишком часто, кажется, другом его называли вполне искренне и об интересах и нуждах порой очень трогательно беспокоились.

— Со вчерашнего не были-с, — охотно поделился с Николаем слуга, поставленный впускать или выпроваживать визитеров в доме Александра Сергеевича на Галерной улице. — И знать о себе не давали. Вот аккурат как с вами давеча уехали — с этих пор я барина нашего и не видел.

— Что же вы так спокойно теперь рассуждаете?

— Не в первый же раз, мы привычные. Понимаете ли, как у них бывает: поедут в гости к приятелю, а там в картишки заиграются или стишата свои до полночи почтенной публике читают, увлекутся — да и остаются у приятеля в конце концов до утра. А домой при том весточку отправить забывают, — слуга равнодушно пожал плечами. — С женитьбой-то поначалу вроде остепенились: пока Наталья Николаевна здесь жила, ни разу ничего подобного не бывало. Зато теперича, как барыня маменьку свою в Москве проведать уехала — опять за старое взялись.

На снисходительную, пренебрежительную даже насмешку в его голосе Николай сильно рассердился, собирался уже осадить болтливого молодчика: дескать, тот Александр Сергеевич, которого он знает, личность в высшей степени порядочная и никаких лишних вольностей себе не позволил бы — как вдруг откуда-то из глубины дома раздался тихий, но отчетливый звук пистолетного выстрела.

— Михаил Юрьевич упражняется, — тут же, отвечая на невысказанный вопрос, пояснил слуга. — Во внутреннем дворе. Прикажете проводить?

Мишель гостил у Пушкиных третью неделю, временно отстранившись от учебы в Московском университете «по состоянию здоровья». Когда Николай встретился с ним почти сразу по приезде, Мишель и впрямь имел неестественно бледный, утомленный вид и каждое лишнее слово давалось ему с заметным усилием. Однако с первого же дня вернулся к активному участию в делах Братства: свободно владея темной латынью, взялся по просьбе Александра Сергеевича переводить несколько древних фолиантов, с превеликим трудом утаенных от графа Бенкендорфа, много тренировался в стрельбе и в минувшую субботу был среди прочих литераторов на вечере у братьев Тургеневых.

Как-то раз Александр Сергеевич вскользь упомянул, что истинным поводом для Мишеля поскорее покинуть Москву была глубокая личная драма — и более Николай, знакомый с личными драмами не понаслышке, ни у кого из них не допытывался.

Внутренний дворик особняка был разделен галереей на две части, и меньшая из них, куда с Галерной через арку заезжали экипажи, представляла собой пустырь, вполне подходящий для установки мишеней. На улицах давным-давно сгустились сумерки, и по краю ровной прямоугольной площадки горели факелы на длинных, вкопанных в землю шестах.

— Не подходите, — вместо приветствия произнес Мишель, стоило Николаю появиться из галереи.

И выстрелил снова.

Пустая бутылка — кажется, «Вдовы Клико» — на высокой деревянной стойке разлетелась вдребезги.

Стрелял Мишель удивительно небрежно, словно бы вовсе не целясь, и его правая рука, державшая пистолет, была слишком расслаблена, и за мгновение до Николай испугался, что эту тонкую, по-женски хрупкую кисть сейчас просто вывихнет отдачей.

Они обменялись приветствиями. Мишель, казалось, находился в хорошем расположении духа, улыбнулся Николаю тепло и чуть застенчиво.

— Всегда приятно вас видеть, — любезно произнес он и добавил затем, совершенно без перехода: — Могу я надеяться, что окажусь в итоге среди первых читателей вашей новой истории — той, почти оконченной, о баталиях семинариста с ведьмой? Александр Сергеевич о ней много рассказывал, и, признаться, любопытство теперь просто сжигает меня.

Польщенный Николай тут же пообещал ему скорейшее знакомство с рукописью. То был еще один фрагмент причудливой диканьской мозаики, трагический и болезненный, достойный переосмысления, и он вправду был практически завершен: финал, катарсис Николай создал в самом начале, а теперь повести не доставало лишь некоторых промежуточных эпизодов.

— Мы с Александром Сергеевичем уговаривались о встрече сегодня утром. Вы знаете, где он?

Мишель отошел к низенькому столику под темной суконной скатертью, где были аккуратно разложены принадлежности для чистки и перезарядки оружия, повернув клапан, изящным движением встряхнул пороховницу, отсыпал пороха в дуло, вложил следом пулю и только затем ответил — на совершенно другой вопрос.

— Александр Сергеевич полагает, что в Петербурге объявился огненный змей, — взглянул исподлобья, оценивая реакцию Николая на свои слова, и сразу же пояснил: — Инкуб. Если женщина, потеряв своего возлюбленного, мужа, тоскует по нему слишком сильно, огненный змей проникает в ее дом через печную или каминную трубу, а затем принимает облик умершего.

Значит, вот что извозчик спутал с фейерверком в ночь убийства Марии Павловны. Все сходилось. Сиверс-Сердобина вдовствовала без малого два года, и, по рассказам Александра Сергеевича, искренне любила своего покойного супруга и до недавнего времени носила траур: перестала, должно быть, когда супруг вдруг начал опять к ней являться.

— Не желаете присоединиться? — неожиданно предложил Мишель, качнув в воздухе заряженным пистолетом.

— Нет, благодарю. Я… не любитель.

— Но вы ведь достаточно хорошо стреляете? — выразительно приподняв брови, уточнил Мишель. — Это необходимый навык для избранной нами стези. Я, как вы понимаете, не о литературе сейчас.

Вспомнился тот единственный раз, когда Николаю довелось целиться и стрелять — и убить — в живого человека, и позабытое было головокружение, липкая, удушающая тошнота накатили волной, пришлось сделать два глубоких вдоха, чтобы прийти в себя.

— Я понимаю. Простите, — прочистив горло, Николай повторил чуть громче и тверже. — Простите меня, Мишель. Мне нужно спешить. Передайте, пожалуйста, Александру Сергеевичу, что я приходил сюда. С ним ведь все в порядке?

— Вас не смущает, что общество графа Бенкендорфа тоже ведет расследование?

К своему огромному несчастью, Мишель был чрезвычайно умен.

Более того, в очень нежном возрасте он уже обладал той удивительной проницательностью и тонким знанием человеческой души, которые обыкновенно приходят только с опытом: буквально видел собеседника насквозь. Видел — и не умел мириться с чужими изъянами. Если Александр Сергеевич, в природной своей чуткости тоже рано прозрев, продолжал любить людей со всеми их слабостями и пороками, Мишелю еще только предстоял долгий путь к этому.

И больше всех от его неспособности прощать окружающих страдал он сам.

Умный, внимательный, знающий больные места каждого, Мишель порой становился совершенно безжалостен.

— Они могут создать нам много препятствий, — вынужден был признать Николай. — Но какой у Бенкендорфа во всем этом интерес? Александр Сергеевич говорил что-нибудь?

Дернув острым плечом, Мишель снова повернулся к мишеням.

— Пожалуйста, замените бутылку.

Николай без возражений направился к стойке в дальнем конце дворика, подле которой на земле была выставлена в несколько рядов целая батарея бутылок. И почти все они действительно оказались из-под «Вдовы Клико».

Елизавета Алексеевна, властная бабушка Мишеля, с которой Николай мельком свел знакомство во время своего летнего отпуска, настойчиво отправляла внука на воды, на Кавказ. Однако Мишель, всегда безропотно уступавший ей во всем, на этот раз воспротивился — и теперь получал из Москвы гневные письма, что ни в малейшей степени не улучшало его душевное состояние.

— А теперь отойдите.

Он поднял пистолет и опять, почти не целясь, выстрелил.

И опять без промаха.

— Как знать, — произнес Мишель в тот самый момент, когда Николай уже совсем перестал рассчитывать на ответ. — Может быть, смерти состоятельных вдов не идут на пользу государственному престижу. Может быть, просто случай занимательный, и граф сам еще не решил, какую выгоду получится из него извлечь — и получится ли. А, может быть, есть в этой истории еще что-то, о чем мы пока не имеем ни малейшего представления.

— Приятного вам вечера, — отрывисто кивнув, пожелал Николай. — Мне, к сожалению, действительно пора.

Его окликнули уже на пороге галереи. Оставив пистолет на столике с инструментами, Мишель стремительно пересек дворик, замер буквально в двух шагах от Николая и резко, отрывисто произнес:

— Хочу, чтобы вы имели в виду: огненный змей не убивает своих жертв. Он питается их жизненной силой как паразит, но никогда не забирает столько, чтобы убить. Его чары медленно сводят несчастных женщин с ума. Каждую минуту в плену дурмана они знают, что их любимые мужчины мертвы, и, в то же время, не могут отказаться от иллюзий, не могут им сопротивляться. В этом для жертв просто нет смысла. Ложь становится ценнее правды, слышите? Они кончают с собой в трезвом рассудке, в момент, когда подделки, миража перестает быть достаточно.

Что-то близкое к отчаянию зазвучало в его голосе к концу объяснений, живые темные глаза яростно сверкали в свете факелов, и на пару мгновений показалось: сейчас скажет что-то еще, что-то очень важное.

Но Мишель смолчал. Коротко поклонился, прощаясь, и вернулся к оружейному столику.

***

На отстроенном после августовского наводнения мосту через Мойку тем вечером было не проехать: аккурат посреди переправы у тяжело груженной телеги слетело одно из задних колес, лошади с перепугу понесли — да так, что скренившаяся набок повозка оказалась под копытами гнедой четверки господ Опухтиных. Вокруг моментально собралась толпа. Глухо стонал придавленный телегой кучер, нервно ржали и всфыркивали кони. Один из опухтинских гнедых лежал на земле, и, кажется, не мог подняться.

Рассчитавшись с извозчиком, Николай пошел через мост пешком, вдоль перил, и изо всех сил старался даже случайно не глянуть в сторону опрокинутых экипажей. Чужая боль, беспомощность, панический ужас ощущались как густая паутина на коже. Разом вспомнилось, отчего он все же оставил, в конце концов, сыскное дело: не только ведь из-за глубокой сердечной раны, которую нанесли ему в Диканьке. Точно, как неизбежность собственной смерти, Николай знал, что рассудок его недостаточно крепок и однажды не выдержит, будет снесен словно хлипкая плотина весенним паводком.

И темный дар, которым так и не вышло овладеть, который страшил окружающих, коллег, даже нечисть в Диканьке, и больше всех страшил своего обладателя — тогда этот дар не оставит от Николая ничего.

Странное дело: хотя он пробыл у Пушкиных совсем недолго, и обратный путь, даже с остановками, не мог занять больше получаса, к возвращению Николая свет в доме Брунста виднелся только в одном из окон — на четвертом этаже. Чиновник, снимавший квартиру под крышей, рано ложился, Яким, пользуясь отсутствием барина, мог чаевничать со швейцаром и дворником под парадной лестницей, но пожилой доктор с первого этажа и семья с двумя взрослыми сыновьями, занимавшая второй, еще должны были бодрствовать — разве что вот так же в гости отправились, несмотря на скверную погоду.

Однако — это Николай вспомнил уже на крыльце, сбивая грязь с обуви о порожек — нельзя было оставлять без внимания еще и тот факт, что квартира-то на четвертом этаже с октября пустовала.

— Яким! — и от звука собственного голоса в гулкой, звенящей тишине парадной сразу сделалось неуютно, но, собравшись с духом, Николай позвал снова: — Яким, поди сюда!

На изогнутой, вьющейся вдоль стен лестнице не горело ни единой свечи. На столике у зеркала чадила масляная лампа, маленький огонек забился, затрепетал от сквозняка из открытой двери, но не погас. Нижние ступени в этом скудном сиянии еще можно было разглядеть, но верхние напрочь терялись во мраке. Не сняв крылатку, Николай взял в озябшие, почти утратившие чувствительность ладони глиняную плошку с жиром, поднес фитиль к ближайшему канделябру, но пламя почему-то никак не желало перекидываться на толстую, лишь до середины оплавленную свечу.

Стоило немедля спуститься под лестницу, там, уж верно, был кто-нибудь, и свет бы немедля подали, и печка всегда жарко топилась. Николай испросил бы сладкого чаю перед сном, согрелся бы и ушел к себе, совершенно покойный. Но, вопреки абсолютно здравым рассуждениям, словно бы какая-то неведомая сила тянула его наверх, на нежилой четвертый этаж. И задумка эта была тем глупее, что Николай, прослужив без малого год писарем на следственных выездах, прекрасно знал, как порой случается: ворвется разбойная банда в дом, «убийство, грабеж», и даже не найдут потом душегубов, сколько ни устраивай облав по Семеновской да Шпалерной.

Однако уже на третьем этаже пришлось остановиться. Дверь квартиры была открыта настежь, изнутри доносился негромкий звук шагов: гость вроде бы и не крался, а поступь имел от природы мягкую, чуть скользящую.

— Яким, выйди ко мне! — в третий раз велел Николай, уже зная наверняка, что ошибается: уж шарканье да топот своего крепостного он с малолетства выучился отличать безошибочно.

— Вечер добрый, Николай Васильевич!

И Николай уже совершенно без страха прикрыл дверь за своей спиной.

— Что вы здесь делаете?

Когда масляный светильник ненароком поднесли почти к самому его лицу, Гуро поморщился, выставил перед пламенем открытую ладонь на манер защитного экрана. Он был, кажется, в той же одежде, что во время их последней встречи, и рубиновая булавка на воротнике теперь переливалась, сверкала гранями в дрожащем свете, и слишком уж походила на застывшую, остекленевшую каплю крови.

— Да вот, ехал мимо — дай, думаю, загляну, — криво усмехнувшись, Гуро опустил руку, легко оперся на любимую трость, которую прежде держал под мышкой. — Знаете, нам с вами ведь многое нужно обсудить. Раньше как-то времени не было, и вот теперь, кажется, назрело.

— Это вы ходили на четвертом этаже? — по-прежнему держа перед собой лампу, Николай направился сквозь анфиладу комнат в свой кабинет. — Я видел в окнах.

Камин в гостиной не горел, печка в зале едва топилась, но выстыть квартира еще не успела: верно, Яким недавно вышел — в шерстяной крылатке да пуховом платке вокруг горла Николаю быстро сделалось жарко и нечем дышать.

— Ну-с, тут должен покаяться: не знал, где вы теперь живете. До швейцара докричаться не смог, решил уточнить у ваших почтенных соседей, а их, как на грех, дома нет. Там было не заперто, вот я и зашел проверить, — зычный, хорошо поставленный голос достигал каждого уголка квартиры, и чудилось Николаю, что все время Гуро стоит у него за спиной, хотя на самом деле тот устроился со своей тростью на диванчике в гостиной, словно бы не чувствуя никакого дискомфорта в полной темноте. — И едва только убедился, что квартира пустует, сразу покинул ее. Извините, ежели я вдруг вас напугал.

— И моя дверь тоже была не заперта?

На самом деле, не так уж Николая это интересовало. При желании Гуро мог бы войти, кажется, в любой дом Петербурга: как друг, как вор или как представитель закона в сопровождении десятка исправников, с гербовой бумагой в руках. И до какой бы степени Николаю не претило видеть его теперь у себя, отказать хоть в чем-нибудь Якову Петровичу все еще было не в его власти.

— Слишком много вопросов, Николай Васильевич. Вы не предложите мне чаю? Я, в общем-то, никуда сегодня вечером более не тороплюсь.

— Что вы хотели со мной обсудить? Обсуждайте.

В столовой он нашел трехрогий оловянный подсвечник, но пламя почему-то снова не хотело поджигать фитиль — пришлось заменить все свечи новыми из рядом лежащей связки, и только тогда Николай достиг успеха. Могло статься, просто отсырели они от влажности или вся партия попалась с браком. Запалил Николай и маленькую лампадку в зале, распространяя по комнатам сладковатый запах ладана, Гуро вновь поморщился, но не возразил.

— Отчего же вы так со мной нелюбезны? — насмешливо поинтересовался он, ничуть на самом деле не оскорбившись. — Голубчик мой, я ведь вам не враг. И, более того, врагом моим становиться очень не советую.

Угрожающих интонаций в его голосе было ровно столько, чтобы немедленно освежить в памяти подслушанный в имении Данишевских разговор, и слегка приутихшая за прошедшие годы колючая, жгучая злость на миг полностью овладела Николаем. Удалось отмолчаться, крепко стиснув челюсти, но Гуро, ощутив, вероятно, что беседа сворачивает в неправильное, не нужное ему русло, уже и сам торопился сменить тему.

— Что вы искали давеча в особняке Сиверс-Сердобиной?

— Хочется думать, то же, что и вы. Убийцу.

Коротко рассмеявшись, Гуро покачал головой. Как всегда, когда речь заходила о расследованиях, глаза его весело, интригующе заблестели.

— А если я скажу вам, что не было никакого убийцы? — он откинулся на спинку диванчика, скрестив ноги и положив трость на левое колено. — Совершенно пустой, никчемный случай, Николай Васильевич. Дворня в один голос утверждает, что у барыни, дескать, бывали припадки — и не такого толка, как у вас, нет: обыкновенные, нервические. Что-то там по женской части, я не углублялся… Во время одного из этих припадков Мария Павловна, к несчастью, ударилась головой о каминную полку в своем будуаре и от полученной травмы скончалась. Полное отсутствие преступного замысла, как видите.

— Почему я должен в это поверить? Вы даже не позволили осмотреть место… ту комнату, где все произошло — ни мне, ни Александру Сергеевичу.

Гуро кивнул ему на соседний диванчик, притомившись, видимо, задирать голову. В неверном, трепещущем пламени оставленных на комоде свеч глубокие морщины на его лице казались еще глубже, а черты — резче.

— Присядьте же, в ногах правды нет, — Николай подчинился, заодно, спохватившись, наконец-то скинул с плеч крылатку. — Вы однажды добровольно оставили службу при Третьем отделении, и, хоть я как никто уважаю этот выбор, каждый выбор, Николай Васильевич, увы, имеет свои последствия. Александру Сергеевичу же и подавно нечего было там делать.

Мысли безумным, беспорядочным роем кружились в голове, и Николай прямо весь взмок, решая, как повести себя дальше. То, о чем говорил теперь Гуро, походило на правду — и в то же время, совсем не исключало теорий, выдвинутых Александром Сергеевичем. Даже если Мария Павловна и стала жертвой несчастного случая, до крайней точки отчаяния ее вполне могли довести темные силы. Знали ли в обществе графа Бенкендорфа о небесных огнях над особняком? И, если знали, то видели или нет, как они с Александром Сергеевичем расспрашивают извозчика?

От всех этих загадок быстро начало ломить виски. Николай осознал вдруг, до какой степени минувший день был для него утомительным. И внезапное появление Гуро, который прежде даже смотреть на него не хотел, окончательно выбило из колеи, вытянуло последние силы.

— А, признаться, отрадно было встретить вас вновь. Пусть и мельком, — словно бы прочитав его мысли, заметил Гуро. — Возмужали немного, но привычек своих не меняете. Похвально. И какую остроумную книжицу издали!.. Да с каким названием. Верьте или нет, голубчик мой, я нередко с большой теплотой вспоминаю наше общее дело.

— Очень жаль, не могу ответить тем же.

Гуро опустил взгляд на рукоятку своей трости, несколько мгновений рассматривал ее, словно впервые видел. Пожал плечами.

— Действительно. Очень жаль.

***

Утром следующего дня Николаю непременно надо было объявиться в Патриотическом институте: отгул, который он с превеликой радостью взял в интересах расследования, подошел к концу и на другой в ближайшие месяцы не стоило рассчитывать.

Увы, ни литературные изыскания, ни противостояние злу бок о бок с другими членами Братства не могли являться надежными источниками материального обеспечения. Денег, которые маменька высылала из имения, отнюдь не хватало, чтобы жить в столице на широкую ногу: Васильевка уж лет пять находилась на грани разорения — Николай подумывал даже взять все хозяйственные хлопоты на себя, как старший мужчина в семье, но сомневался, не сделает ли в итоге еще хуже.

— Что-то вы скверно выглядите сегодня, — подметила Луиза Антоновна, едва Николай зашел в ее кабинет перед лекцией. — Никак совсем расхворались?

Грозные нотки в ее голосе намекали, что правильный ответ на это: «Разумеется нет, мадам, я абсолютно здоров, полон сил и готов к любым Вашим распоряжениям».

Луиза Антоновна, вдова майора фон Вистингаузена, последние двенадцать лет заведовавшая институтом, Николаю обыкновенно благоволила. Имея жесткий, властный характер она, в то же время, была до крайности сентиментальна, трепетно лелеяла мечту заполнить преподавательский штат виднейшими умами и талантами современности. А потому регулярно шла на уступки автору прогремевших на весь Петербург «Вечеров на хуторе…». Николай старался не пользоваться ее добрым расположением слишком часто, но выходило, как правило, наоборот.

— Плохо спите, может быть?

Столь меткая догадка невольно заставила Николая вздрогнуть.

С самого детства случалось с ним подобное — изредка, к счастью, зато всегда неожиданно: погружаясь в сон, он вдруг оказывался совершенно парализован, и хоть сознание оставалось кристально ясным, не мог пошевелить даже пальцем. В такие минуты к постели его приходили из ниоткуда безмолвные тени, вставали кругом и будто ждали чего-то. И не было сил их прогнать или позвать на помощь. Темный дар, отзываясь на присутствие гостей с той стороны, заставлял кровь буквально кипеть в жилах. Минуты, иногда часы Николай пылал от противоестественной лихорадки, а когда все так же неожиданно заканчивалось, еще долго не мог прийти в себя, был слаб точно младенец и страдал нестерпимыми головными болями.

Тени даже не касались Николая, не лезли на кровать, никогда не душили и не мучили его. Но страху наводили столько, что, одолев сонное оцепенение, Николай зажигал все свечи в комнате и до утра уж не мог забыться.

— Нет-нет. Видимо, простыл вчера на набережной.

— Что ж, — Луиза Антоновна неодобрительно поджала губы и придвинула ближе к Николаю одиноко стоявшую на массивном столе хрустальную вазочку с кубиками сахара. — Велю чаю нам подать горячего, с травами.

— Спасибо, не стоит обо мне беспокоиться...

Поначалу, первые несколько месяцев в институте, Николай по-настоящему увлекся преподаванием. Благородные «патриотки» были в большинстве своем прилежны, исполнительны, безукоризненно соблюдали дисциплину и слушали его лекции с живым, неподдельным интересом. Учебной частью здесь вот уже который год заведовал милейший Петр Александрович Плетнев, великодушно протянувший Николаю руку помощи, когда тот, совершенно потерянный в Петербурге, метался между департаментами и министерскими кабинетами в поисках нового места службы. На лекциях в качестве вольнослушателей частенько присутствовал кто-нибудь из Братства, и сам Александр Сергеевич заходил не реже двух раз в месяц. Великодушная Луиза Антоновна хлопотала перед государыней об Аннушке и Лизаньке, легко прощала Николаю его всегдашнюю рассеянность и с чрезвычайным вниманием относилась к любой проявленной инициативе.

В то время Николай писал маменьке восторженные, полные надежд письма и вполне искренне полагал, что наконец-то, после стольких лет нашел свое настоящее призвание. Он был в кругу друзей, любим и уважаем учениками, всегда тепло принят начальством — ощущения, которые никогда прежде не были связаны для него со службой. Найдя заранее подготовленный курс лекций по своей дисциплине чересчур беспорядочным, лишенным единого смыслового стержня и полным ненужных, путающих отступлений, Николай предложил Луизе Антоновне несколько личных разработок, высказал даже идею о создании собственного учебника — и не встретил с ее стороны ничего, кроме горячего одобрения и готовности во всем содействовать этому амбициозному прожекту.

Однако к лету все уже переменилось, не сразу и не вдруг, но подобно тому, как вода порой точит в камне целые подземные пещеры.

— Что собираетесь нынче читать? Вы начали с девочками, вроде бы, об Азии, о переселении народов.

Совершенно разбитый после бессонной ночи, Николай кое-как собрал все свои разрозненные черновики, не разделив их даже по темам, и теперь изрядно сомневался, что материал хотя бы одного занятия лежит в его дорожной шкатулке целиком. Опустив глаза, он робко, сбивчиво пообещал небольшой экспромт, но Луиза Антоновна уже отвлеклась на шум во внутреннем дворе и ровным счетом ничего не услышала.

— Господин Пушкин к нам пожаловали, — с заметной теплотой в голосе сообщила она, слегка отодвинув золотистый кружевной тюль. — Это, наверное, вас приободрит.

Николай и правда в ту же секунду встрепенулся, невольно выпрямил спину и развел плечи. Прежде, если Александр Сергеевич решал посетить институт, так обязательно предупреждал заранее, чтобы не доставить вдруг своим визитом Николаю каких-нибудь неудобств. Уж очень много внимания он к себе привлекал: в сборной зале воспитанницы обыкновенно заключали поэта в круг из желающих получить изящный вензелек и пару строчек в альбом, и ни в какую их было не загнать на лекцию, а в аудитории — не призвать к порядку.

— Начните без опозданий, прошу вас, — напутствовала Николая у двери Луиза Антоновна.

— Вам надо сейчас же ехать со мной, — без предисловий громким шепотом потребовал Александр Сергеевич, едва лишь они укрылись от восторженных институток в беседке. — Прошу вас, Николай Васильевич, это дело срочное.

— Я рад бы содействовать, но занятия… Никак не можно мне сейчас отлучиться.

— Сам, лично, обращусь к Плетневу. Он был, вроде бы, у себя, сможет все как-нибудь уладить, — и, развернув Николая к себе за плечо, Александр Сергеевич понизил голос почти до шепота. — Не беспокойтесь об этом. Вы очень мне нужны сейчас, друг мой, никто кроме вас не сможет дать единственно правильный ответ. Никому другому я не поверю: ни Бенкендорфу, ни прихвостням его — им слезы безутешной дочери глубоко безразличны, за жизнь pauvre Marie не дадут и ломаного гроша.

Вот только что он подписывал альбом смущенной Наденьке Неклюдовой, вот лихо и к месту ввернул собственные же строчки, делая комплимент блестящим темным глазам Сонечки Кашкаровой («Какой задумчивый в них гений, и сколько детской простоты…»), вот коснулся мимолетно губами тонких пальчиков Катеньки Эссен, открытый и любезный с каждой из них — а вот, предельно собранный и сосредоточенный, рвался в бой, и не пойти за ним было взаправду невозможно.

— Скажите по крайней мере, чего хотите от меня?

— Одного лишь вашего присутствия. Мы должны все же побывать на месте преступления, собственными глазами увидеть то, что видела Мария Павловна в последние минуты, — резко поднявшись со скамьи, Александр Сергеевич прошелся до изящного крылечка беседки и сразу вернулся обратно. — Знаете, это ведь очень личное. Не потому даже, что мы приятельствовали, и не потому, что смотреть в глаза баронессе Кайзерлинг, вспоминая свое бездействие, свою трусость, мне будет потом невыносимо. Нет. Здесь больше, чем одна смерть. Здесь ведомство графа Бенкендорфа снова укрывает какую-то гнусность, и вы, Николай Васильевич, хорошо себе представляете, как это может происходить, как зло в их тени может оставаться неповерженным.

В маленькой часовне зазвенели колокола к поздней литургии, двор стремительно опустел: воспитанницы торопились в классы, и Николаю тоже пора было идти. В окне кабинета Луизы Антоновны снова колыхнулись гардины, мелькнул знакомый острый профиль, и вспомнилось некстати, как обрадовалась матушка, когда Лизаньку и Аннушку приняли наконец в институт на особых условиях.

— Михаил давеча советовал выждать немного, — признался вдруг Александр Сергеевич. — Может быть, он и прав. Может быть, Гуро только из личной неприязни взялся гонять нас отовсюду как шелудивых псов: он страстно ненавидит меня, в том нет секрета. Но нельзя же, в самом деле, просто положиться на волю судьбы и бесконечно ждать от нее знака? Если вы скажете сегодня, что в смерти Марии Павловны не было чего-то… выходящего за рамки моих представлений…

— А вы полагаете, что всему виной злой дух, принимавший облик ее покойного супруга? — перебил его Николай.

— Именно так. Вижу, Михаил с вами поделился. И, если эта версия правдива, мы могли бы отступить на некоторое время: не представляю, как граф Бенкендорф использует в корыстных целях нечисть подобного рода. А значит у общества действительно нет теперь другой миссии, чем избавление столицы от огненного змея — с ними такое иногда случается, крайне редко, к несчастью. Но мне необходимо удостовериться, вы же понимаете.

Четверть часа спустя наемный экипаж уже отъехал от ворот Патриотического института. Терзаемый угрызениями совести, Николай все оглядывался на приземистое двухэтажное здание с фигурной лепниной вкруг окон: осерчал, должно быть, Петр Александрович на нерадивого протеже, пожалел давно о своем великодушии — и когда свернули они на Большом проспекте, еще представлялось ему, как выбегает на мостовую, подхватив юбки, неизменно гордая Луиза Антоновна и бранится вслед карете последними словами. Зазвучал в голове ворчливый голос Якима, который не раз и не два в прошлом пенял барину на отсутствие служебного рвения.

И вправду ведь, кажется, Николай был абсолютно во всем бездарен, ни в какой карьере не мог найти себя. Даже если дарил счастливый случай что-нибудь по душе и уму подходящее, то совсем ненадолго — и года не проходило, а уже напрочь остывал к своим обязанностям, и тяготился ими, и манкировал при каждом удобном случае.

— Я вам не сказал кое о чем, — спохватился вдруг Александр Сергеевич. — Дом охраняется.

— Как же мы попадем внутрь?

— О, не беспокойтесь, — откинувшись на сиденье, Александр Сергеевич постучал костяшками пальцев в деревянную стенку, и кучер сразу погнал быстрее. — Гуро, конечно, не стережет его сам. В парадной дежурит его человек, изредка проверяет двор и улицу возле ограды, на второй этаж не поднимается. Я сговорился с горничной Марии Павловны, она преотлично меня помнит. Мы проскользнем незамеченными по черной лестнице.

— Так вот, куда вы исчезли вчера… Я не дождался записки, поехал к вам домой. Наверное, не нужно было.

Уже начавший снова что-то объяснять Александр Сергеевич вдруг запнулся, на несколько мгновений уставился на Николая совершенно потерянным взглядом, но после справился с собой, отмахнулся с нарочитой небрежностью.

— Глупости, Николай Васильевич. Вам всегда будут рады в моем доме — даже если меня самого по каким-то причинам на месте не окажется. Я, раз уж на то пошло, премного счастлив и благодарен, что вы с Михаилом давеча имели беседу. Это и ему на пользу в его теперешнем состоянии, и вы обо всех тонкостях расследования узнали, так сказать, из самого компетентного источника.

Далее, переменив тему, они заговорили уже о Мишеле: Александр Сергеевич не оставлял надежды вывести его в грядущую среду на вечер у «Княгини ночи» Авдотьи Голицыной, хоть сам Мишель и отнекивался как мог, ссылаясь попеременно то на скверное самочувствие, то на недопереведенные фолианты. С Лермонтова разговор как-то незаметно перетек на рукопись Николая, и пришлось покаянно сознаться, что работа теперь совсем не движется — то времени не хватает, то смелости вспоминать страшную ночь в диканьской церкви, а то обыкновенное авторское бессилие находит, и сидит Николай часами над единственной рожденной строчкой, а после и ее даже зачеркивает.

Экипаж их высадил почти за два квартала до особняка Сиверс-Сердобиной, и Александр Сергеевич сразу свернул в переулок, повел Николая одному ему известным путем сквозь лабиринт петербургских двориков и узких немощеных дорожек меж тесно прилепившимися друг к другу домами. В конце концов, подобрались они к задней калитке сада, и там уж ждала их закутанная в шаль немолодая сухопарая женщина.

— Знакомьтесь, Николай Васильевич: наш вернейший союзник в грядущем предприятии. Дарья, горничная Марии Павловны, я вам о ней говорил.

— Что-то маетно мне, Александр Сергеевич, — громким шепотом заметила Дарья, исподлобья глядя на них сквозь ажурное литье ограды. — Господин следователь опять заезжали. Шастают как к себе домой: часто и без предупреждений. Может, до ночи обождете? В ночи-то всяко не нагрянет.

— Зачем приезжал? — мигом нахмурившись, уточнил Александр Сергеевич.

— Так он разве докладывает? Привез с собой какого-то то ли попа, то ли не попа, не разберешь: не в рясе да, вроде, и без креста, а в комнатах барыни молитвы читал и по-нашему, и по-латыни. Долго, не меньше часа.

— Теперь нет его?

— Да вот только что в служебной карете отбыли, и господин Гуро, и богослов. А ну как вернутся? Не ведаю уж, что делают с вещами бедной моей хозяйки, а только, кажется, не добились ничего, на двор вышли сердитые.

— Тем более стоит поторопиться, — Александр Сергеевич решительно сдвинул брови и, дождавшись от Николая утвердительного кивка, отворил калитку. — Дарьюшка, нам много времени не понадобится, еще до полудня закончим.

— Как угодно. Идите тогда за мной.

В просторной людской, где они оказались, миновав сад и стылые грязноватые сени, не было ни души. Александр Сергеевич сделал поначалу шаг к двери на господскую половину, но Дарья резким жестом велела остановиться.

— Обождите здесь, судари. Скажу Гришке, чтоб зазвал этого борова на кухню столоваться — полчаса там просидит, не меньше, пока весь самовар сквозь усищи свои не выдует.

С трудом дождавшись, пока она скроется в соседней слабо освещенной зале, Николай порывисто оборотился к своему спутнику: от неясной тревоги и возбуждения его почти колотило. Александр Сергеевич, впрочем, особенно удивленным не выглядел, в нетерпении легонько барабанил пальцами правой руки по костяшкам левой.

— Вы понимаете что-нибудь? Кого Яков Петрович привозил с собой?

— Экзорциста, полагаю. Навроде того Хомы Брута, о котором вы сами же мне рассказывали, — неохотно отозвался Александр Сергеевич и сразу предостерег: — Не спрашивайте только, зачем: тут я знаю не больше вашего. Быть может, огненный змей обустроил в доме логово, хотя прежде мне не доводилось слышать, чтобы нечто подобное вообще ему требовалось. Это дух-кочевник, дух-паразит. Он существует в нашем мире только где-нибудь около своей жертвы.

— А если другое? Если вы, простите мою невольную грубость, с самого начала ошиблись?

— Нет, вот именно теперь я в наибольшей степени убежден в собственной правоте. Вы поймете в свое время. Просто доверьтесь мне, Николай Васильевич, ни о чем ином я вас не прошу.

Дарьи не было долго. Тщательно прислушиваясь у самой двери, Николай не мог уловить ни звука: ни шороха, ни стука, ни даже слабого эха чьего-нибудь голоса — особняк, навек покинутый своей хозяйкой, стоял будто пустой, вымерший. Размеры его и богатство отделки, ухоженность сада предполагали не менее трех дюжин дворни, так неужто забрали всех: Гуро ли, молодая баронесса? Странная эта тишина уж слишком походила на краткий миг перед бурей, когда застывает все недвижно и безмолвно — а после небо рассекает вдруг пополам, и от грохота закладывает уши, и каждая былинка кружится в вихре, и ливень бьет по плечам тяжелыми крупными каплями.

— Ну, с Богом, — вернулась Дарья отчего-то не из передней, а тем же путем, как впустила их. — Теперь можно. Вы не обессудьте: я внизу, у лестницы ждать останусь. Нам господин следователь строго-настрого запретили на второй этаж подниматься, сказали, высекут без разбирательств, если кого застукают. Да и боязно теперь, после всех обрядов-то.

— Конечно, милая. Там уж мы сами управимся.

Со скрипучей черной лестницы вышли они прямиком к девичьей, обставленной скудно, почти аскетически, откуда имелась дверь в будуар Марьи Павловны. Все замки на втором этаже были заперты, и, со слов Дарьи, большую домовую связку ключей Гуро у мажордома изъял в первый же свой визит. К счастью, горничной полагались собственные: от девичьей и от внутренней двери в хозяйскую спальню, и во время обыска, учиненного жандармами «из соображений следственных», их получилось утаить.

Едва коснулся Николай белоснежной створки, неотступно следуя за Александром Сергеевичем по пятам, вспыхнуло перед глазами видение — и тут же пропало: высокая стройная женщина в траурном платье, голова окружена темным облаком, будто густым дымом окурена, и лица разглядеть невозможно.

— Александр Сергеевич!..

— Тише, друг мой, ну что же вы, — сдавленный вскрик и впрямь показался оглушительным в гробовой тишине. — Ах, как побледнели! Увидели что-нибудь?

— Кажется, — Николай будто слепой качнулся всем телом вперед, сделал шаг, другой, и вновь фигура его спутника расплылась, потускнела. — Н-нет, подождите…

И вновь женщина без лица стояла посреди комнаты, прижав одну ладонь к груди, а другую выставив перед собой — не то тянулась к чему-то, не то напротив, отталкивала, пыталась защититься. Предметы обстановки вроде и не исчезли: Николай отчетливо видел камин, и пуфик, и мягкий персидский ковер на полу, и трюмо из вишневого дерева — но будто поблекли, выцвели, и сосредоточить взгляд на чем-нибудь, кроме женщины отчего-то не выходило. Облако дыма вокруг ее головы вдруг расползлось, окутало все тонкое, напряженное тело, а когда рассеялось — призрак корчился на полу, в исступлении скреб ногтями зеркальную гладкость паркета.

— Говорите! Говорите со мной!

Николая встряхнули за плечи, собственная голова безвольно мотнулась взад-вперед как у тряпичной куклы.

— Мария Павловна, — чудовищно тяжелыми, слабыми руками он попытался стряхнуть, оттолкнуть чужие руки. — Мария Павловна, перестаньте.

Корчась в агонии, призрак пополз к камину. Николая потянуло следом, как лошадь за поводья, колени подгибались, и если бы не держали его до сих пор крепко в объятиях — тоже полз бы, пожалуй, не способный подняться даже на четвереньки. Откуда-то безумно издалека раздался вдруг топот множества ног, грохнула, врезавшись в стену, дверь в коридор — кажется, не отперли ее, а высадили плечом с разбегу.

— Гоголь, стойте!

И все исчезло.

В таком бешенстве Якова Петровича Николай прежде видел лишь однажды: когда в столовой зале имения Данишевских Александр Христофорович выстрелил Лизе в горло, разом сокрушив этим решительным, где-то даже самоотверженным поступком тщательно выстроенный тайным обществом план.

— Вы, кажется, дали слово, — почти прошипел Гуро, яростно сверкая глазами; сопровождавшие его жандармы кольцом окружили Александра Сергеевича и бессильного, оседающего на пол Николая. — Вы дали слово! Чего стоят все ваши бредни о чести и долге после этого?!

— Что? О чем вы говорите? — как ни пытался Николай цепляться за окружающую действительность, сознание его неотвратимо угасало, он позвал, сам не ведая зачем: — Яков Петрович…

Вроде бы, Гуро что-то ответил ему, подался вперед, потянулся.

Точь-в-точь как призрак Марии Павловны минутой ранее простирал руки в пустоту.

***

Яким хлопотал подле него совсем как в детстве — даже усерднее, кажется. И все грозился написать маменьке, что, дескать, совсем молодой барин в столице голову потерял: отбыл утром в институт преподавать историю благородным девицам, а вернулся уже на закате да в полицейской карете, ведомый под руки двумя дюжими молодчиками. Где ж такое видано? В детали неудавшейся авантюры Николай Якима, разумеется, не посвятил, обмолвился только, что дело благое и что жандармы и экипаж казенный — не конвой отнюдь: дурно ему сделалось, вот и сопроводили.

А теперь уже и слабость отступила, незачем беспокоить маменьку: и без того день-деньской у нее сердце болит за детей, которых ни обнять нельзя, ни увидеть.

— Так и у меня из-за вас душа не на месте! — вспылил Яким, сердито отжимая своими крупными, короткопалыми ручищами водный компресс и с размаху шлепая его Николаю на лоб. — Вот вам крест, барин, не на месте. Посмотрели бы хоть на себя: в гроб и то краше клали. Свят-свят-свят, что ж я говорю… Осунулись вконец, исхудали — ну, честное слово, вурдалак вурдалаком. Разве можно это?

Весь вечер отчитывал Николая, как напроказившего мальчишку, и возразить-то не получалось. Самочувствие было взаправду прескверным, и выглядел он наверняка не лучше. Словно бы проклятый особняк, где Мария Павловна руки на себя наложила, тянул из Николая силы — и тянул по-прежнему, хоть Гуро и выслал их с Александром Сергеевичем оттуда без промедлений на набережную Мойки, в корпус Третьего отделения.

Иной раз, поворачивая голову, цеплял Николай боковым зрением силуэт женщины без лица, неподвижно стоявшей в изножье его постели. Но когда смотрел прямо, не было в комнате посторонних: только он сам и Яким.

— Разбуди меня, если придет какая-нибудь записка, — вконец утомившись тревожиться, отпираться и заверять в полном своем благополучии, попросил Николай. — Это важно. Большая беда может приключиться, если не разбудишь.

С тех пор, как привезли их жандармы в дом на Мойке, Александра Сергеевича он не видел. Николая заперли в чьей-то приемной — может быть, самого Гуро — где он от нервного истощения почти сразу забылся чутким, беспокойным сном, скорчившись на широкой тахте у стены. Александра Сергеевича, угрюмого, молчаливо-сосредоточенного как перед последней битвой, повели на верхние этажи. В четвертом часу за Николаем явились двое незнакомых офицеров, любезно и холодно осведомились о его недомогании, а после направили обратно в карету. Ни на какие вопросы офицеры не отвечали, будто вовсе их не слышали.

— Да ладно вам, Николай Васильевич, «беда», — недоверчиво хмыкнув, покачал головой Яким. — Беда будет, коли вы в нынешнем своем состоянии снова в какую-нибудь историю встрянете. А что худого, если отдохнете по-человечески? Поесть бы вот только еще не мешало.

— Делай как велено, — от мыслей об ужине вновь замутило, все словно сжалось внутри в тугой болезненный комок. — И вот еще что: будешь уходить, свечу оставь. Замени, когда догорит. Пусть до утра огонь держится, ясно тебе?

Насупившись, Яким строго глянул на него, поджал губы, и Николай уж изготовился к новому витку дискуссии, теперь о бессмысленных тратах: одних свеч, мол, каждый месяц жжем рублей на десять ассигнациями — но дождался лишь сухого «исполним, барин», после чего ему сызнова принялись менять компресс. Николай откинулся на подушки, устало прикрыл глаза, и когда потекла по векам холодная влага со сложенной вчетверо льняной тряпицы, не смахивал ее, капли скользили дальше по вискам и терялись в спутанных волосах.

Как частенько у них бывало, согласиться-то Яким согласился, а вот сделал впоследствии, как сам посчитал нужным: очнувшись среди ночи, по-прежнему совершенно разбитый, словно и не спал вовсе, Николай обнаружил себя в кромешной темноте. Открыл глаза и тут же обмер от ужаса. Над кроватью застыла, чуть склонившись, высокая худощавая фигура: по первой догадке — призрак Марии Павловны, следом вспомнились безмолвные, безликие тени из тяжелых вчерашних кошмаров.

— Спокойно, Николай Васильевич, — уловив, должно быть, по изменившемуся ритму дыхания, что хозяин комнаты более не спит, фигура одним слитным движением опустилась на край постели. — Не бойтесь. Это снова только лишь я.

Очень мягко и ласково, как шелком и бархатом по коже — совсем иначе звучал этот голос часами ранее в будуаре госпожи Сиверс-Сердобиной. Николай вскинулся, теперь скорее от гнева, и чужая ладонь вдруг легла на его укрытые ноги, обхватила правую лодыжку сразу над выступающей косточкой. Сухим жаром опалило прямо сквозь шерстяное одеяло.

— Как вы смеете… — после сна собственный голос Николая осип и предательски сорвался. — Как вы смеете со мной…

— Смею что? — насмешливо уточнили из темноты. — Говорить с вами? Без приглашения заходить в ваш дом? — узкая горячая ладонь переместилась выше, безошибочно находя озябшие, чуть подрагивающие кисти. — Касаться вашей руки вот так, более чем невинно — просто дабы удостовериться, что вы не околели здесь до сих пор?

Постепенно глаза привыкали к отсутствию каких бы то ни было источников света в комнате. За плотными шторами, за густой пеленой дождевых туч тускло сияла растущая луна. В отдалении раздавался цокот лошадиных копыт, ритмично поскрипывала, грохотала о стену худо закрепленная жестяная труба, легонько качаясь под порывами ветра. И у кровати, как Николай не вертел теперь головой, не было более никого, словно одно лишь присутствие Гуро могло отогнать всех прочих ночных призраков.

— Вы мне солгали вчера. Сказали, что смерть бедной Марии Павловны самый что ни на есть заурядный случай. Это ведь не так.

— Я вам сказал, что в смерти этой не было чьего-нибудь злого умысла, одно только роковое стечение обстоятельств, — коротко пожав плечами, возразил Гуро, и его ладонь целиком накрыла сцепленные в замок пальцы Николая. — Сказал, что вам не следует более строить из себя дознавателя, раз уж однажды вы отказались от сыскной работы. Сказал, что вы по-прежнему дороги мне в известном смысле, и не хотелось бы когда-нибудь узреть, как ваш юный пылкий разум, не справившись с картинами чужих страданий, уступит место хаосу и безумию.

— У Марии Павловны не было нервических припадков. И гибель ее не может считаться в истинном смысле самоубийством, ей помогли.

Раздраженный его настойчивостью, Гуро выпрямился, отнял руку — и сразу сделалось будто бы даже холоднее, чем прежде — резко поднялся на ноги. Живо вспомнилось, как вечность назад явился он вот точно так, без приглашения, в квартиру хмельного, вконец отчаявшегося младшего писаря, и, верно, держал уже в уме грандиозный план, где Николаю отводилась роль жертвы, наживки. И отчего-то передумал. Много раз за последние два года Николай повторял про себя, как заученную пьесу, тот разговор от первого до последнего слова. Ведь не померещилось ему: в один миг погасла в глубине зрачков Якова Петровича какая-то бесовская, злая искра, и, развернувшись, он хотел уже выйти прочь, и, кажется, отправился бы ловить Черного Всадника в одиночку.

Знал ли, мог ли предвидеть, что Николай его окликнет?

— Где сейчас господин Пушкин?

— Он, кажется, имеет на вас очень большое влияние, — задумчиво подметил Гуро, отступив к изящному мраморному камину. — Так горячо ему симпатизируете. Что он сделал для вас хорошего?

Стал тем, кем я вас считал когда-то, мысленно ответил Николай. Другом, наставником, примером, утешением в самые темные и страшные часы.

Загремела железная кочерга. Присев на корточки у каминной решетки, Яков Петрович принялся ворошить давно остывшие угли, и на некоторое время словно бы утратил к беседе всякий интерес. В конце концов ему, очевидно, попался один, до сих пор немного тлевший, потому что не было стука огнива по кремню, и трут совершенно точно не раздували, а только лишь пару минут спустя свежие березовые полешки уже потрескивали в камине, пожираемые бойким оранжевым пламенем.

— Намного лучше ведь, а, Николай Васильевич? — как ни в чем не бывало Гуро обернулся с улыбкой на тонких губах, быстрым шагом вернулся к постели. — Скоро совсем согреетесь. Что ж не топят у вас? Чай, не июль-месяц на улице.

— Вы сегодня так страшно кричали. Там, в комнате Марии Павловны, — тепло и впрямь почти сразу проникло под кожу, внутренняя дрожь улеглась и говорить даже стало легче. — Что-то о клятвах и доверии, я толком не разобрал.

— Не думайте об этом. Вам надо отдыхать, — горячая ладонь вновь расслабленно легла поверх укрытых ног, теперь над полусогнутым правым коленом. — Потому и не разобрали, что не было ничего важного. Не сдержался. Случается со мной такое — да вы, пожалуй, еще прошлый раз не вполне забыли.

Голова все сильнее кружилась с каждой минутой, и так просто было поддаться вкрадчивому, убаюкивающему голосу, ласкающему теплу, обещаниям безопасности. Где-то под ребрами, чуть левее грудины глухо заныло, как старая рана, но даже боль эта не могла уже отрезвить, разогнать блаженную, дурманную негу.

Я ведь совсем немного от вас хотел, с затаенной горечью подумал Николай, и все отдал бы взамен, что имел своего. Только разве же вам это было нужно, а, Яков Петрович?

— Зачем вы сейчас пришли? Проведать меня?

— Именно так, — без малейших сомнений подтвердил Гуро. — Удостовериться, что вы не слишком себе навредили, ввязавшись в очередной раз, куда не следовало. Если угодно, я до сих пор ощущаю некоторую ответственность за все ваши опрометчивые поступки.

— Это лишнее, — твердо произнес Николай, приподнимаясь на подушках. — Я давно уже не ваш помощник.

И двинулся вперед, приникая всем телом, касаясь пальцами посеребренных сединой висков, прижался губами к губам Якова Петровича так крепко и страстно как только мог — зная наверняка, что не оттолкнут, не отвергнут, ведь за этим на самом деле и явились, именно этого втайне желали. Шелуха бессмысленных нежных слов облетела вмиг, на поцелуй ответили: ничуть не менее пылко, жадно, отчаянно. Надавили рукой между лопаток, притискивая еще ближе, словно пытаясь сплавить их тела в одно.

Снова мир вокруг поплыл, накренился, и Николай сразу попытался отпрянуть: так было уже, вместо милого сердцу лица графини Данишевской скалилась, потешалась над ним мавка Оксана — и теперь вместо привычного облика Якова Петровича боялся он увидеть иное. Женщину с дымным облаком вкруг головы или еще какое-нибудь чудовище.

— Достаточно, — Гуро смотрел на него дикими, безумными глазами, и только лишь за то, что он был по-прежнему он, Николаю хотелось рассыпаться в благодарностях. — Уходите. Оставьте меня теперь.

От слабости вновь задрожали руки, а щеки и губы жгло как после многих пощечин.

— Я не прощаюсь, — низко и хрипло предостерег Гуро. — Мы увидимся завтра.

Николай молча кивнул и, вконец опустошенный, смежил сухие, воспаленные веки.

***

— Поднимайтесь, барин, — явно не в первый уже раз позвал Яким. — Поднимайтесь, а то, сами давеча говорили, беда приключится.

Голос его, однако, был полностью лишен тревоги, ворчливо-насмешлив и в то же время ласков, как в беседе с малым, неразумным ребенком.

— Вставайте, там в парадной Александр Сергеевич вас дожидается.

— Что ж ты молчал?! — встрепенувшись, Николай резво сбросил тяжелое одеяло, забарахтался в мягких подушках, точно в болотной трясине. — Туфли, туфли неси!

— Да вы б хоть умылись сначала, — внимательно оглядев его, нахмурился Яким. — Изгваздались весь, чумазый, и рубаха вон тоже… Сажа это, что ли?

Николай торопливо потер лицо ладонями, заозирался в поисках кувшина — и тут же мысленно махнул рукой. В конце концов, случалось Александру Сергеевичу прежде видать его и в грязи, и в крови, и в черной ведьмовской слизи, не оскорбился бы, пожалуй, и на печную сажу. Домашнего халата в гардеробе Николая не водилось, и сейчас он как никогда пожалел об этом, подхватил с диванчика в зале небрежно оставленную крылатку, набросил прямо поверх нательного белья.

— Отчего в гостиную не проводил? Все было бы приличнее.

— Так не велели, — Яким равнодушно пожал плечами: к величайшему поэтическому гению, который рождался когда-либо на земле, он относился совершенно без почтения, скорее как к стихийному бедствию. — Буди, мол, барина, пусть вниз спускается, дело к нему есть срочное. Торопится уже куда-то с утра пораньше, а и не скажешь ведь, что занятой человек.

— Много ты знаешь.

Александр Сергеевич и правда, по видимому, торопился: нервно расхаживал по маленькой полутемной парадной, сложив руки за спиной и низко опустив голову, точно большая птица по свежевспаханному полю в поисках пропитания. В движениях его, в осанке, даже в повороте головы на звук открывшейся двери угадывалась какая-то непривычная, болезненная скованность. Под глазами залегли глубокие тени, а сами глаза, живые и чрезвычайно выразительные, вновь блестели лихорадочным возбуждением.

— На вас сегодня совсем лица нет, друг мой! — вместо приветствия воскликнул он, и низкий лоб под копной курчавых волос собрался угрюмыми складками. — Ни кровинки и, кажется, едва на ногах держитесь. Что было с вами вчера?

— Ничего, — чуть удивленно отозвался Николай, чувствовавший себя, надо заметить, много лучше, чем накануне: во всем теле ощущалась какая-то прямо воздушная легкость, казалось, еще немного и взлететь можно будет без крыльев. — Я спал в основном. А с вами что же, Александр Сергеевич? Думал уже опять к вам домой ехать, никто не отвечал мне… Допрашивали? — пожалуй, сам граф Бенкендорф лично вел дознание, даже не Гуро, который, по признанию самого Александра Сергеевича, страстно его ненавидел. — Били? — уточнил наконец с некоторым смущением.

От последнего предположения Александр Сергеевич почему-то тоже сконфузился, вытянул из внутреннего кармана сюртука платок, пару мгновений бессмысленно смотрел на него, после скомкал небрежно и спрятал обратно.

— Нет, что вы. Вы из-за неловкости моей так решили? Спину потянул, — прижав руку к собственной пояснице, он мучительно скривился. — Пустое. Оступился, выходя давеча из экипажа.

— Поймите правильно: я счастлив это слышать.

Александр Сергеевич мимолетно улыбнулся, кивнул, и тут же, вновь посерьезнев, забормотал вполголоса:

— Мой визит сюда, к вам, увы, не любезностей ради. Собирайтесь, времени совсем немного. Я хочу, чтобы вы, Николай Васильевич, сопровождали меня к баронессе Кайзерлинг.

Повод для отказа у Николая имелся прежний: в десятом часу начиналось в лектории Патриотического института занятие по истории средних веков — и снова сам господин лектор совершенно к нему не подготовился и, к своему стыду, только рад был снова сослаться на телесную немощь, отправить с Якимом самую покаянную записку, лишь бы не видеть еще хоть день прекрасных укоризненных глаз Луизы Антоновны. Тем более, ежели на другой чаше весов лежало содействие Александру Сергеевичу в его изысканиях — да в чем угодно, говоря начистоту.

— Думаете, она знает что-нибудь?

— Ни в малейшей степени. Это и не нужно. Напротив, мы должны теперь уверить баронессу, что убийца ее матери найден и в ближайшее время понесет наказание.

— А все на самом деле так? — от души изумился Николай: ему-то казалось, следствие ни на йоту не движется с места.

Минут сорок спустя они подъезжали уже к меблированным комнатам у Исаакия, где Кайзерлинги снимали квартиру — апартаменты немногим роскошнее тех, которые выбрал Николай в бытность свою господином Аловым, чтобы предельно экономить средства. Со слов Александра Сергеевича, барон Кайзерлинг, опытный, но все равно довольно скверный дипломат, уже год служил в Польше, обмениваясь с супругой только письмами и посылками. Денег к посылкам практически не прилагалось. Баронесса воспитывала троих детей одна, не выезжала в свет и слыла отшельницей, уступая в природной живости характера даже покойной матери-вдове.

— Одна вещь мне со вчерашнего не дает покоя, — признался Николай, когда лошади встали у крыльца, и услужливый извозчик спрыгнул с козел, чтоб помочь господам выйти. — Те клятвы, о которых говорил Гуро. Вы поняли что-нибудь?

— Яков Петрович Гуро, — после недолгой паузы начал Александр Сергеевич, — как бы ему самому, может быть, не хотелось думать иначе, человек, одержимый собственными эмоциями. И когда эмоции эти в очередной раз берут верх над трезвым, холодным рассудком, он совершает ошибки, более свойственные неопытным юнцам, чем людям столь почтенного возраста и чина.

В этот момент извозчик открыл для него дверь кареты, и Александр Сергеевич, с видимым усилием разогнув пострадавшую спину, спустился по ступенькам и не проронил более ни слова до самой передней.

Баронессе Кайзерлинг было, по виду, около тридцати, и фигурой, статью она явно пошла в мать — настолько, что Николай, углядев ее темный силуэт на балконе парадной лестницы, вздрогнул: призраки редко являлись ему среди бела дня, но и такое случалось. Вот только голову баронессы не окружал как непроницаемая вуаль густой черный дым, в чертах лица угадывались балканская порода: гладкая светлая кожа, прямой крупный нос, тонкие губы, упрямый, выступающий подбородок с ямочкой и огромные золотистые глаза.

— Извините мой скромный вид, господа, — приятным грудным голосом произнесла она, протягивая сперва Александру Сергеевичу, затем Николаю свою изящную бледную ручку. — Я нездорова. Не принимаю сегодня посетителей, и лишь для вас сделала исключение. В память о том, что матушка очень вас любила.

— Отца вашего, Катерина Афанасьевна, я тоже имел честь когда-то узнать, — проникновенно заметил Александр Сергеевич. — И со своей стороны, спешу выразить самое искреннее сожаление, что не смог приехать раньше. Наша общая скорбь велика и безутешна.

— Вы и сейчас не за этим приехали.

— Как прикажете понимать?

Тихая, сдержанная печаль сменилась вдруг в ее глазах беззлобной насмешкой. Так великодушный родитель, выслушивая простые, тысячекратно повторенные хитрости своего отпрыска, решает не журить его, а поддаться, подыграть, притвориться обманутым. В массивных напольных часах, задвинутых в тень под лестницей, что-то сухо щелкнуло — может быть, давно разлаженный механизм боя — и баронесса, мельком глянув на циферблат, жестом поманила гостей за собой.

Через маленький неосвещенный коридорчик от передней была общая зала, где ждали обыкновенно визитеры, пока хозяева в своих квартирах спешно заканчивали приготовления к выезду или, напротив, праздничному обеду. Опустившись на потертую, выцветшую кушетку баронесса аккуратно расправила складку на платье, и лишь затем заговорила вновь.

— Господин Гуро предупредил меня, что рано или поздно вы попросите о встрече.

И снова тень Якова Петровича лежала на пути перед ними, мешая выбрать верное направление и принуждая двигаться наугад. Привычная злость на бывшего наставника, который даже теперь, годы спустя, не мог спокойно заниматься своими делами государственной важности и должен был непременно как-то напоминать о себе ему, Николаю Гоголю, маленькому в общем-то, незначительному человеку, сковала на миг по рукам и ногам — и схлынула.

— И, верно, настращал при этом: дескать, намерения у нас с Николаем Васильевичем самые подлые, — также резко переменив тон на беззаботно-веселый предположил Александр Сергеевич. — Хотим присвоить себе состояние вашей покойной матушки, пускай всему Петербургу известно, как сильно оно сократилось в последние годы. Или, может быть, над памятью ее светлой надругаться. Разворошить какие-нибудь семейные шкафы, полные скелетов — так?

— Отчего же? Напротив. Меня уверили, что вы вполне искренне предложите помощь. И что помочь на самом деле ничем не сможете, — вскинув голову, Катерина Афанасьевна показалась вдруг на сажень выше, и так напомнила Николаю мраморную статую в церкви Святой Марии в Любеке, что против воли он отвернулся, не в силах смотреть на нее. — Это истинная правда. Ее больше нет. Пускай в подобном не принято сознаваться, меня ничтожно мало интересует правосудие, когда худшее уже свершилось.

— Это неправильно, — выдавил из себя Николай. — Никто больше не должен пострадать. Ваша матушка наверняка хотела бы этого.

— Она ничего теперь не хочет. И мне, на самом деле, все равно.

При внимательном изучении одно прелюбопытное отличие между Марией Павловной — в той форме, в которой Николаю довелось ее узнать — и Катериной Афанасьевной начинало прямо-таки бросаться в глаза: при одинаковой фигуре, первая была изящна и грациозна как лебедь, в то время как дочь ее напоминала клинок булатной стали, неотвратимый в своей мощи и грозной тяжести.

— Я передам вам то, о чем меня — крайне настойчиво, надо сказать — попросили. И после мы сразу же избавим друг друга от этой неприятной беседы, — с обыкновенной, кажется, для нее резкостью заявила баронесса. — Мне в самом деле нужно отдыхать. Доктора говорят: «грудная жаба» — презабавное название для столь мучительного недуга… Знайте, что паразиту всегда будет необходим хозяин, и, пожрав одного, он сразу же начнет искать следующего, — финальную фразу она произнесла, неотрывно глядя на Николая, будто бы адресуя послание только ему. — Знайте, что я могла бы стать таким. Я была когда-то влюблена, даже обручилась с одним молодым офицером. Он погиб на Кавказе — давно, задолго до моего супружества. Это я нашла тело, я была там, в той страшной комнате, самой первой: осталась в тот день ночевать у матушки, мы проговорили почти до полуночи, а утро она встретила уже в луже собственной крови.

— Так вот оно что, — усмехнулся Александр Сергеевич. — Вы стали бы первой подозреваемой… при других обстоятельствах. Уверен, Яков Петрович в красках вам это расписал: и суд, и улики, и каторгу.

— Все верно, — баронесса по-прежнему выглядела спокойной, но Николай заметил, как восковая бледность постепенно проступает на ее щеках, а ладонь невольно потянулась к левой груди — и тут же вернулась на колено. — И посему я признаюсь теперь вам обоим: никто не являлся мне ни до, ни после похорон. Я не видела призраков. Где бы не было теперь существо, сгубившее мою мать, в этом доме оно никогда не ступало.

***

Тем же вечером Николай, дождавшись, когда швейцар спустится ужинать в каморку под лестницей, снова поднялся в нежилую квартиру на четвертом этаже. Дверь в прихожую по-прежнему мог отворить любой желающий, но внутри часть комнат были заперты на ключ: обе спальни и кабинет, а также кладовая и глубокие стенные шкафы в столовой.

— Кто-нибудь хотел вчера меня видеть? — уточнил Николай сперва у Якима, потом у дворника и швейцара — и все ответили отрицательно.

Луиза Антоновна передала с нарочным короткую записку, где в самых любезных выражениях желала ему добрейшего здоровья и выражала надежды на скорую встречу — и за сухими, безупречно выдержанными в официально-вежливом тоне строчками Николай отчетливо видел гневную проповедь, непременно ожидавшую его в самом ближайшем будущем. И отослал Якима в институт с просьбой об отгуле за свой счет еще на сутки.

Густой слой золы в камине, который с октября совершенно некому было топить, грел кончики пальцев, как если бы вот только что погасло в нем пламя. До решетки вовсе невозможно было дотронуться — так раскалилась.

В десятом часу Николай, с сожалением отложив черновики повести, начал готовиться ко сну. Отчаянно захотелось вина, немного, бокал-другой, чтоб только расслабиться. В томительном ожидании сердце то и дело принималось колотиться в горле, и кровь приливала к щекам, и совершенно невозможно было ни на чем сосредоточиться. В конце концов, это и в рукописи даже проявилось: обнаружил вдруг семинарист-философ, что ведьма, отталкивающе безобразная горбатая старуха, имела также личину нестерпимо прекрасную, с нежной кожей, белой грудью, длинными как стрелы ресницами и колдовскими темными очами.

Едва только вообразил себе Николай эти очи, голодные, яростные, отражающие все мыслимые земные страсти, как сделалось ему вконец худо и жарко даже в нетопленной, выстывшей комнате.

Проворочавшись в постели целую вечность, он забылся в конце концов буквально чудом — на полчаса, едва ли больше, пропал в тишине и темноте без снов и пугающих видений. А когда снова открыл глаза, его уже гладили легонько по волосам, очерчивали пальцами скулы, касались век и длинного носа, которого Николай всю свою жизнь мучительно стыдился.

— Вы пришли? — зачем-то спросил он шепотом, хотя и чувствовал уже рядом с собой, над собой тепло и вес чужого тела.

Короткий, едва ощутимый поцелуй в переносицу, меж бровей — как выстрел, мгновенно поразивший насмерть.

— Да. Разве я не обещал этого? Вы, кажется, не возразили.

Николай и теперь ничуть не возражал. И не знал, как бы выразить еще свое согласие, в искусстве флирта даже неуклюжий как новорожденный жеребенок семнадцатилетний Мишель значительно опережал его. Да и не приходило раньше в голову, что уже и в постели, разметавшись на сбитых горячих простынях, нужно будет намекать, ходить вокруг да около.

Но и не скажешь ведь прямо: возьмите меня, я такого никогда больше не испытаю, одержимость вами единственным все уничтожила.

— Ну, ну, Николай Васильевич, дышите, — мимолетно коснулись уголка губ, прикусили кожу под челюстью, где отчаянно, в такт сердцу, пульсировала крупная жилка. — Отчего вдруг оробели? Или, думаете, опять вас расчетливо использую?

— Используете. Пускай.

— Так в чем же дело?

— В том, что вы не хотите этого, — Николай пожалел вдруг о невозможности взглянуть глаза в глаза: слишком мало света было вокруг. — Вы говорите ровно то, что я хотел бы от вас слышать, и делаете ровно то… но вы бы не стали…

Рука с массивным перстнем скользнула в распахнутый ворот тонкой рубахи, замерла над сердцем. Спохватившись (зачем, зачем вообще начал об этом, зачем сказал вслух так много?..), Николай принялся судорожно стягивать рубаху через голову — самым невероятным образом мимолетный страх придал ему смелости.

Думалось, будет быстрее, проще, много ли премудрости: лечь на спину да податливо раздвинуть ноги. Может, и не требовалось ничего больше: ни чувственных поглаживаний, ни поцелуев, ни сладко-болезненных укусов, после которых новые ласки ощущались уже почти нестерпимо остро. Может, недостаточно показалось любовнику просто взять его — надо было еще непременно душу вывернуть, распалить, развратить, чтобы на любые муки в Преисподней согласился, только бы снова хоть на час, на миг все это испытать.

Может, настоящий Яков Петрович, тот, который никогда не заходил — и не зашел бы — в спальню Николая, овладел бы им иначе.

Точно как овладел однажды мыслями, стремлениями и фантазиями — необратимо искалечив все внутри, изуродовав самую суть.

Иллюзия же оказалась прекрасна и бесстыдна: холеные пальцы то потирали припухшие, затвердевшие от холода и настойчивых ласк соски, то кольцом охватывали возбужденное естество, скользили вверх-вниз почти издевательски плавно, медленно, и всякий раз исчезали едва-едва не доведя до самого края. Когда сперва погладили всей ладонью между ягодиц, а потом, осторожно растягивая, начали толкаться внутрь, Николай уже и имени своего не помнил. Никогда прежде таким откровенным, таким предельно интимным, пошлым и восхитительным способом он даже сам себя не касался, и помыслить не мог, что, невольно покачивая бедрами, пытаясь глубже насадиться сразу на три пальца, будет умирать не от боли, а от возбуждения и удовольствия.

Бархатный голос, шепчущий в самое ухо пополам нежные признания с чудовищными непотребствами, заглушил для него все звуки мира. И собственные стоны, и шорох простыней, и скрип половиц в передней.

И только когда на пороге комнаты вдруг застыл с нелепо приоткрытым ртом настоящий Яков Петрович, а подле него, чуть позади — Александр Сергеевич и Мишель, мираж лопнул, точно мыльный пузырь. Николай, нагой, с искусанными губами, прижатой к впалому животу возбужденной плотью и широко разведенными коленями, лежал в собственной постели, а под потолком, кружась и разбрасывая во все стороны горячие золотистые искры, вился в поисках пути к отступлению здоровенный огненный шар.

Потом стремительной молнией метнулся в камин — и пропал.

Первым из всех столпившихся в дверях опомнился Александр Сергеевич.

— Михаил, экран! Экран! — неестественно высоким, чужим голосом закричал он.

Но Мишель и сам уже спохватился. Вдвоем с Яковом Петровичем втащили они из залы квадратную стальную пластину, чуть больше аршина в длину и ширину, и, вогнав ее ловко в зазоры между чугунной решеткой и краями портала, перекрыли топку — как, видимо, сделали прежде со всеми остальными каминами в доме.

В трубе завыло, загудело, в пластину ударило вдруг со страшной силой, выгибая сталь — но совместными усилиями Яков Петрович и Александр Сергеевич прижали ее к порталу и удержали. Мишель отступил чуть назад, начал читать по памяти, отчетливо и громко: «Домино монструм, скутано игнаре…» — в ответ из камина завыли громче, зарычали, ударили снова, и снова тщетно.

Николай, пустите! Пустите, прошу вас! — то был уже голос Якова Петровича, и настоящий Яков Петрович, резко повернув голову, крикнул: «Сидеть! Не вздумайте даже!»

Яков Петрович! Не надо! — с немалым изумлением услышал Николай самого себя со стороны.

Саша, хватит, пожалуйста, нечем дышать… — низкий, чуть хрипловатый, определенно мужской и смутно знакомый (может, слышал Николай этого человека прежде раз или два), и тут же сменился женским, мелодичным как колокольчик: — Саша, пусти! Больно, перестань!

Аннушка, помоги! Слышишь? Я здесь!

Маша! Машенька!

И тогда Николай снова ее увидел: легко, с поразительной природной грацией, неистребимой даже возрастом и множественными невзгодами, неистребимой даже смертью и безумием, выходящую из теней — он единственный ее видел. Тонкая, гибкая как тростник женщина без лица встала между мужчинами, чтоб вместе с ними положить свою маленькую ладонь на стальную пластину и удерживать одной лишь силой своей воли, пока Мишель, дрожащий всем телом так, что даже в кромешном мраке это было заметно, дочитывал последние строки на темной латыни.

Николай в темной латыни не слишком продвинулся за последние месяцы и потому, кое-как завернувшись в одеяло, молча слушал, как шипит, угасая подобно залитым водой углям, в его камине огненный змей.

И едва только все окончательно стихло, а силуэт женщины без лица навеки истаял в воздухе, выдохнул глубоко, ощущая, как разливается в груди странно жгучая горечь, и обессилено закрыл лицо руками.


***

— Глупый, скверный, испорченный мальчишка! — в сердцах бросил Яков Петрович — и на этом вдруг разом успокоился. — Боже мой, почему каждый раз, когда вы оказываетесь вовлечены в какое-нибудь дело, я в конце концов остаюсь в дураках? Вот и теперь. Мы-то были убеждены, что приходит к вам прекрасная Елизавета Андреевна.

Николай промолчал. Он понятия не имел, чем на такую тираду можно ответить: я любил Лизу, любил как улыбку Джоконды или небесный взгляд рафаэлевой Мадонны, но мое чувство к вам с первого же дня было стократ глубже, ярче и мучительнее — и ей не желаю в посмертии ничего, кроме вечного покоя, а вас звал бы с того света, и спустился бы в Ад, как Орфей за Эвридикой, знать бы только дорогу.

— Если уж сравнивать, так напомню вам, что я, в отличие от госпожи Всадницы, вполне себе жив и, признаться, неплохо себя чувствую.

— Это ничего не значит, — хрипло произнес Николай и, по-прежнему не глядя на своего собеседника, покачал головой. — Для меня вы даже хуже, чем мертвы.

Впервые, может быть, с самой Диканьки удалось задеть, зацепить Якова Петровича за живое, уколоть хотя бы с сотой долей той силы, с которой сам Яков Петрович вскрыл однажды его грудную клетку — и вынул прочь беззащитное, истекающее кровью сердце.

— Восхитительно! — звонкие издевательские аплодисменты, кажется, мог услышать весь дом, если только не вывели других жильцов заранее, чтоб без препятствий свершить задуманное. — Нет, Николай Васильевич, правда — великолепно! А я еще слышал, в театр вас не приняли по причине бесталанности. Чушь несусветная! Гамлет, принц датский — вот как есть Гамлет! Браво. Полный текст, извините, не попрошу. Очень уж тошно вас слушать.

— Не слушайте. Уходите.

— Да как вас оставить хоть на минуту? — трость с набалдашником в форме птичьей головы осталась, видимо, в карете, или в корпусе жандармов, или, может быть, в доме Якова Петровича, где бы он ни жил, и теперь владельцу отчаянно ее не хватало: он не знал куда деть руки, и оттого принялся вертеть на пальце свой аметистовый перстень, то снимая его совсем, то надевая опять. — Я же в особняк этот практически въехать успел — и все равно подгадали момент, пролезли. Господин Пушкин расстарался. Он же вам, Николай Васильевич, с самого начала амплуа придумал: жертвенного барашка. И подталкивал затем потихоньку в волчье логово. А вы и рады, кажется, были идти.

Упрямо сжав губы, Николай плотнее завернулся в одеяло.

Снова вдвоем они были в этой комнате, сидели по разным концам его разоренной постели. И снова одинокая свеча горела в углу, теперь на конторке, где Николай обыкновенно сочинительствовал. Только вот ни намека на тепло не было в черных глазах напротив — а что было, никак не получалось разгадать.

Изящество, с которым Александр Сергеевич провернул маневр отступления, потянув с собой к выходу заодно изрядно смущенного Мишеля, сделало бы честь всей российской дипломатии. Сейчас Николай не мог даже представить, как будет потом разговаривать с ними обоими и не умрет при этом от стыда: это казалось поистине невозможным.

— Значит, так было нужно. Александр Сергеевич благородный человек и, я верю, желал одной лишь справедливости. Не вам его судить.

— Ну почему же, именно мне! — за язвительной бравадой Николаю померещилось вдруг что-то глубже, что-то гораздо злее и отчаяннее. — Именно мне, которому вы до сих пор простить не можете точно такое прегрешение. Или, может, вам в душу запала та речь моя перед Елизаветой Андреевной, которую вы с покойным Александром Христофоровичем за углом подслушали?

— Вы сказали, что утопите меня, или удавите, или сожжете, как вам захочется.

— И что же? Вы утонули? Или, может, сгорели? — Яков Петрович выразительно махнул рукой, указав на камин. — Насколько мне известно, по-прежнему мараете бумагу чернилами и носитесь со своими комплексами.

Замолчите, пожалуйста, замолчите, мысленно умолял его Николай. Потому что слышать все это снова, ничуть не забытое с первого раза, наяву, не в кошмарах даже, было так страшно и унизительно, до боли стыдно, что легче казалось взаправду сгореть.

— Научитесь уже наконец судить людей по поступкам, — устало и неожиданно тихо попросил Яков Петрович. — Я ждал два года, чтобы вы научились. Подожду еще. Вы писатель. Помните, я сказал однажды, что жизненный опыт, все перенесенные страдания и разочарования — только лишь топливо. Любые слова — только лишь топливо. Вы создаете и будете создавать из них целые миры, прекрасные и точно как живые. Но в мире реальном слова по-прежнему значат ничтожно мало. Я, может быть, вам угрожал, пугал по-всякому. Озлобленные селяне зато сразу решили вешать.

Не заговаривая с Николаем почти два года, даже не замечая его, Яков Петрович отчего-то решил вдруг поделиться с ним сразу множеством откровений, напомнить сразу обо всем совместно пережитом, растравить абсолютно все едва зажившие раны.
— А помните, вы швырнули мне это в лицо: "Я вам верил"? Но беда, Николай Васильевич, в том, что вы даже не знаете меня. И никогда не хотели узнать. Сотворили себе кумира — и снова, кстати, творите, теперь из господина Пушкина — придумали его себе как идиллию про Ганца Кюхельгартена. И привязались. И прокляли потом, едва выяснилось, что химера эта более не жизнеспособна. Теперь вот даже черту с рогами готовы отдаться, безутешно скорбя по мне, живому, — горько усмехнувшись, он покачал головой. — Если я когда-то вас ранил, сильно, больно, до крови — знайте, вы отомщены. Вы сегодня меня просто растоптали.

Подавшись всем телом вперед Николай спросил, не поверив своим ушам:

— Вы... вы бы хотели?..

— Я сказал, кажется, что жду уже два года и подожду еще. Ради этого, голубчик мой, стоит все-таки раскопать секрет бессмертия и ждать хоть вечность.

Если то снова было видение, жестокая галлюцинация, стоило прояснить сразу. Выспростав из одеяла руку, Николай потянулся к безвольно лежащей на простыни ладони Якова Петровича.

Пальцы его на ощупь оказались прохладными и чуть шершавыми.

И какими-то очень настоящими.

***

— Одного я никак не могу взять в толк.

В напряженной задумчивости Михаил имел скверную привычку кусать нижнюю губу. Александр Сергеевич перевел взгляд с парадной двери дома Брунста на своего юного протеже и вопросительно приподнял брови, ожидая продолжения.

— Почему бы с самого начала не сотрудничать? — Михаил пожал плечами. — Уж вы-то знаете, как мне все это не нравилось: что Николаю Васильевичу снова выпала роль наживки, что нельзя ему ни о чем толком рассказать, никак не предупредить — ведь прочтут его мысли, и тогда пиши пропало... Но раз уж сложилось все одно к одному, почему бы сразу не объединить усилия? Ведь в конце концов пришлось, но сколько времени было уже потеряно. И ничем мы графу не мешали, действовали строго в общих интересах. Так зачем было стеречь особняк? Чего вообще тогда хотел Гуро? Не понимаю.

— Полагаете, любовь, — начал вдруг Александр Сергеевич будто бы совсем не о том, — та самая всесильная l'amour, делающая даже умнейших из нас безрассудными, точно дети, приходит только к таким вот невинным, к таким чистым и честным, как вы сами или как наш любезный Николай Васильевич?

Он вновь отвернулся от растерянного Михаила, и широкий некрасивый рот, который много раз высмеивали в эпиграммах гораздо менее талантливые завистники, изогнулся в удивительно нежной, мечтательной улыбке.

— К счастью, нет, друг мой. К счастью, нет.