Actions

Work Header

The Remnants of a Ruined Past

Work Text:

Will you become the fuel for sacrifice?

Nickelback − Feed The Machine

 

Где заканчивается война за выживание и начинается бессмысленное кровопролитие, жестокость, исступленное помешательство? И так ли необходимо искупать руки в чьей-то крови или достаточно одного лишь моторного масла, чтобы впасть и навеки погрязнуть в безумии, к которому склонен человеческий разум, уязвимый и хрупкий в былые времена, а ныне вконец изношенный, изъеденный коррозией от общего упадка, словно свеча зажигания − от паршивых, мусорных присадок?

Как еще осознать собственную жизнь, если не забирать чужие, но тогда не обернется ли она бездумным механическим существованием, где мысли − нагар в двигателе, сердце − нестабильный четырехцилиндровик, разболтанный вибрациями, а скудная пища − разбавленное топливо, с землей и мелкими камешками, дроблеными косточками безвкусных ящериц? Душа…? Ее нет вовсе, всё выметено прочь суховеями и бурями, вышиблено холодными молниями, и тело пусто, как проржавевший насквозь, брошенный, потонувший в барханах каркас.

Чего ради вообще срываться с места, пытаясь не опережать зажигание, если последующий день неотличим от предыдущего, как неотличимы воспаленные, растрескавшиеся вены дорог, и мили бесплодных дюн, которые оползают под колесами, и лица просящих, и оскалы нападающих? И в какой именно момент нападение становится самообороной; где пролегает граница между защитой себя и тех − других, чуждых, далеких, но беспомощных, и тянущих руки, и заглядывающих в глаза, чтобы увидеть − что увидеть? Увидеть смерть − и отшатнуться, не желая попасть под удар? Различить сострадание, задушенное, посиневшим эмбрионом свернувшееся на дне безводного колодца, ‒ и позвать, наклонившись в самую глубь? Опознать одиночество, хватка которого так крепка на горле, так привычна, − и отвести его руки, изгладить многолетние гематомы, темные, будто следы от протекторов на полотне асфальта?

Насколько близко к краю скалистого ущелья, изрытого оспинами серных болот, подтолкнет его песчаная волна, которая сокрушает всё и вся на своем пути, не ведая ни жалости перед погибающими, ни страха перед гибелью собственной, − потому что за ней придут новые, удушливые, хлесткие, нескончаемые, − если не будет он цепляться за предложенную помощь; и не он ли сам подталкивает себя к этой каменистой пасти, и не он ли сам порождает пыльные валы, крутящий момент которых, в разы больше неполных четырехсот фунт-футов, задаёт вращение целому миру?  

И если борозды после стертых шин, отпечатки стоптанных подошв, осмелься они нарушить нетронутость одичавших земель, заносит в то же мгновение, которое стало свидетелем их появления на свет, не означает ли это непререкаемую ничтожность любого, кого еще не пожрали текучие горбы пустыни?

Они застряли в безликой вечности, в чистилище, где не судят беззаконие и не воздают праведности, и эта вечность так же безбрежна для одних, обреченных, как для прочих она мимолетна и смертоносна, словно подрыв пробитого бензобака. Его собственная вечность подобна Равнинам Безмолвия, но вместо оглушительной тишины стальными пружинами подвески в размозженное сознание ввинчиваются крики, неподконтрольные ему, дерущие руль из хватки, рвущие колодки из тормозной системы. Его вечность − это миг, когда машина, вильнув с обочины, переворачивается и застывает в воздухе за секунду до того, как крыша бумажно промнется от удара, а лобовое стекло, хрустнув, брызнет в салон. 

Он вдыхает запах странный и ненужный в этих местах, где только нефть, и дизель, и пот, и тела, разлагающиеся в жаровне полуденного зноя, − запах, змеящийся от фитилей и воска, опасный своим дурманом, потому что обрыв слишком близко, а внимание рассеянно, будто бензиновая капля на поверхности водоема. Вода горела по их вине.

Он тянется вперед, чтобы разогнать морок или обнажить чужие глазницы, убедить себя, что в них нет ни воска, ни фитилей, ни отблеска фар, выныривающих из-за холма, ни мигающих в припадке лампочек на проводе − для чего их использовали раньше? Каким наделяли смыслом? Он не помнит, и он отдергивает пальцы, когда те ощущают под собой живое, потому что живое он может только гнать или бить, только отшвыривать прочь или уничтожать. Голос его насторожен и сипл.

− Ты… реален?

− Реальнее многих твоих страхов и убеждений.

Исцарапанные линзы очков скрывают черноту, подобную цвету радиаторной решетки, которая боронила вязкие грязевые разливы, и теперь медь едва проглядывается под антрацитовым слоем. Гриффа щурится, будто погибающий день чересчур ярок в своей агонии или попросту Макс чересчур смешон в своем колеблющемся недоверии.

‒ Тогда… откуда ты знаешь? Всё это?

Отчего миражи, дрожащие над блеклым горизонтом, обретают плоть, и почему действительность истончается до неузнаваемости и рассеивается, словно дым над потухшим пепелищем?

Гриффа − грифом, падальщиком следует по его пятам, парит среди вздыбленных вершин, высматривая, выискивая, выжидая. Гриффа − grief, скорбь, снедающая его, слепящая, сводящая с ума. Он растягивает сухие губы в улыбке и, раскрыв узловатые пальцы, как птица раскрывает свое крыло, обводит ими застывшее пространство.

‒ Гриффа слушает. Люди приносят мне воспоминания, нерассказанные, и чужие истории, которых никто не хватится. В них вдоволь воды, пороха, железа, пищи ‒ для ума и тела. Вдоволь жертв прошлого, чудовищ настоящего и призраков будущего.

Смуглая ладонь плавно рисует круг, который спиралью завершается у него на груди, в самом центре, между старым фонарем и подсумком, начиненным патронами, и он рывком отстраняет ее, защищаясь, и крепко стискивает запястье, и чувствует биение пульса − равномерное, как слаженная работа поршней в моторе.

− Твою историю знают многие, никто − целиком, однако каждому принадлежит малая ее часть, песчинка в океане.

− Моя история принадлежит только мне.

− Но ты отказываешься ее вспоминать, и потому она разбредается по Великой Белизне, уподобляясь кочевому стану, который охватило безумием.

Он отступает от вспорхнувшего с ладони графитового тумана − сажи с износившихся фильтров, угля от сожженных в собственных домах, праха былого и позабытого.

− Я не безумен. Еще нет.

− Тогда поведай мне свою историю.

Но когда Макс поднимается с земли, в разлившемся вокруг него ночном сумраке − лишь эхо ветра и почти истаявший аромат горевших недавно свечей.